Я не знал, был ли отчим праведником и единственным в мире, но что он — лучший из всех, кто меня окружал, понимал твердо. Я любил его — и любил больше мамы, хотя ни разу не назвал по-родному, на «ты», только Осипом Соломоновичем. Он понимал меня, он был добр, он ласково говорил со мной, бережно гладил по голове, никогда не распекал за шум, за поднятую пыль, за беспорядок, за бешеные игры с собакой. А если порой ругал, то лишь когда я, виноватый, сам готов был не то что ругать — почти проклинать себя. И ни разу, ни разу за много лет нашей жизни он не ударил меня — тогда как тяжесть маминых рук хорошо знали все части моего тела.
Было нестерпимо слышать, как отец честит моего отчима. Но я не умел говорить так же зло и категорично, а простые, без злобы, слова не годились. Я только недобро сказал:
— Ты считаешь, меня испоганили?
— А ты сомневаешься? — удивился отец. — Ну, не испоганили — это, пожалуй, чересчур. Но испортили порядочно.
— В чем именно испортили?
— Во всем, Сережа. Надо смотреть правде в глаза. Я тебе родной, а не придуманный отец. И характер у тебя не сахар, и поведение отвратительное, и товарищи подозрительные, ты лентяй и пустозвон. Всего не перечислишь. Но не отчаивайся, время еще не ушло. Будем возвращаться в человеки.
— Будешь возвращать, а не будем возвращаться, — уточнил я. — Как собираешься это делать?
Он не уловил моей нараставшей пьяной враждебности. Деловито вылил из бутылки оставшуюся водку, выпил не закусывая, и стал рисовать мое будущее — железные нотки позвякивали в его спокойном голосе.
— Прежде всего школа. Об аккуратном посещении не говорю, это само собой… После школы — час-полтора усердных домашних занятий. Теперь кино. Будешь посещать только те картины, которые я сам предварительно просмотрю. И не больше чем два раза в неделю. Книги для внеклассного чтения буду отбирать сам. Те, которые возьмешь без меня, проверю. О товарищах — босячество и разнузданность прекратим. О ком скажу — его не надо, с тем прекращай дружить. И о девочках: на время забудь, их пора еще не пришла. Последнее — стихи. Хулиганство и бездельничанье — не тема, литературу такими стишками только портить, а не обогащать. Вот такая программа. Нравится?
Я изо всех сил старался, чтобы мой голос звучал ровно.
— Не имеет значения — нравится, не нравится. Скажи вот что, папа: с кем ты будешь ее выполнять?
— Как с кем? С тобой, конечно. Она составляется для тебя.
— Вот тут ты ошибаешься. Со мной не получится. Я к тебе в Ростов не поеду.
До него не сразу дошли мои слова. Он глядел на меня во все глаза — пока они еще блестели. Только лицо посуровело.
— Как это — не поедешь? А что Киле нарассказал? И мама согласна — вчера заплакала, но обещала препон не чинить. У нее слово твердое, сколько раз на себе проверял.
— У мамы препон не будет, у меня появились.
Теперь и глаза его изменились. Он глядел зло и беспощадно — такой взгляд у него был при рассказе об арестах по классовому признаку.
— Значит, передумал? Не по характеру нормальная жизнь?
— Передумал, папа. Не по характеру. Ты сам объяснил, что характер у меня — не сахар.
Он приподнялся. Я тоже вскочил. Пришлось ухватиться рукой за стол — ноги не держали.
— А тебе не пришло в голову, сынок, что я могу применить силу? — медленно сказал он. — Я приказал Киле бежать за билетами. Скоро она вернется — и я схвачу тебя и потащу на вокзал. Все же сын — имею права.
Я перестал сдерживать ярость. Я кричал и махал руками перед его лицом.
— Нет у тебя прав! Их отобрали три года назад — на суде. А применишь силу — буду драться. С тобой, и с Килей, и с Маней! Со мной не справишься так просто, как с теми, беззащитными, кого хватал по классовому признаку!
Он страшно побледнел. Глаза его сверкали.
— Не сметь вспоминать мое прошлое! — сказал он глухо. — Приказываю, слышишь: не сметь!
— Буду! — орал я в исступлении. — Плевал я на твои приказы! Все припомню, все! Как обижал мою маму! Как хотел убить ее на моих глазах! Как подписывал списки на расстрелы сотен людей, не знающих за собой вины! Убийца, треклятый убийца! Меня не убьешь, прошло твое время! Мелким эксплуататором стать хочешь? От всего, что было в тебе идейного, отрекаешься, горе-социалист! Не боюсь тебя, слышишь, не боюсь!
Мне показалось: еще чуть-чуть — и он бросится на меня. Но я не мог остановиться и кричал все яростней. Всю жизнь потом я помнил то свое состояние. Удивительно: во мне немыслимо переплелись два противоположных чувства — бешенство, не знающее преград, и жалкий страх, терзающий каждую клетку. Я клокотал, вырывался из себя, был готов к драке — бесстрашно и безрассудно. Кричал: «Я тебя не боюсь!», — и смертно боялся.
Я знал — мне говорили — о физической силе отца, о его неукротимости, о способности в любой момент, по любому поводу кинуться в драку, о неумении простить даже самую маленькую обиду, самое крохотное оскорбление. В далеком «впоследствии», в лагере, среди простых уголовников и воров в законе, я услышал грозную и уважительную оценку определенного типа людей — «настоящий духарик» и не раз думал, что если и знал настоящего духарика, то им был, по всему, мой отец.
Но до лагеря и воров в законе вперемешку с робкими интеллигентными фрайерами было еще очень далеко. Я стоял перед грозно неподвижным отцом (он все-таки сдержался) и дико орал — от ярости, заставлявшей надрываться в крике, и ужаса, не дававшего замолчать. Ибо чувствовал: как только я перестану вопить и ему не нужно будет меня слушать, наступит развязка. Он расправится со мной — он всегда расправлялся со своими противниками.
И развязка наступила. Мне не хватило голоса — не только на крик, но и на шепот.
Отец, не шелохнувшись, холодно произнес:
— Уже закончил? Больше ничего не добавишь?
Тогда я схватил скатерть и рванул ее на себя. На пол полетели тарелки, бутылка, ножи и вилки, два толстых граненых стакана. Звон разбитого стекла наполнил обе комнаты. Из кухни вбежала насмерть перепуганная тетя Маня. Я с ужасом смотрел на то, что сотворил. Вокруг меня валялись осколки посуды и ошметки закусок. Отец смотрел не на пол, а на меня — тяжело, испытующе. Он и не собирался расправляться со мной.
— Скандалить и пить ты умеешь, в этом я убедился, — сказал он бесстрастно. — Что до остального — «будем посмотреть». — Он иронически подчеркнул ходячие строчки Демьяна Бедного, круто повернулся и, брезгливо обойдя разор на полу, вышел из комнаты. Тете Маня выбежала за ним, но через минуту вернулась.
— Сережа, что же ты наделал! — воскликнула она со слезами. — Что теперь будет, ты подумал?
— Хочу домой, — сказал я с трудом. Водка все больше кружила мне голову. — Проводи меня, тетя!
Она вывела меня на улицу.
— Не сердись, Сережа, ты доберешься, улица у нас тихая. А я пойду к Саше. У него было такое лицо… Боюсь, как бы чего не наделал!
Я шел и шатался, один раз даже упал. Мимо прошли две женщины, одна, я услышал, негодующе сказала другой: «Молодежь пошла! Нализался, скотина, как старый алкаш!» Они и не подумали меня поднять — я с трудом встал сам. Не знаю, как я добрался. Подходя к дому, отчаянно старался держаться ровно. Понимал: позор, если соседи увидят меня пьяным. Такого унижения мне не перенести. Дверь открыла мама — и так вскрикнула, увидев меня, что в коридор выбежал перепуганный отчим. Они схватили меня под мышки и потащили в комнату. Слишком быстро — меня еще сильней замутило, и все выпитое и съеденное бурно исторглось наружу.
Мама побежала за ведром, наклонила мою голову, чтобы стало легче, потом вытерла мокрым полотенцем лицо, стащила облеванную куртку. Она знала одно лекарство для меня — постель. Я лежал с полотенцем на лбу. Тошнота постепенно смирялась.
Мама села рядом. Она долго смотрела на меня, потом спросила:
— Что у вас произошло? Почему ты так безобразно напился? Как папа мог это допустить?