Выбрать главу

— Сергей Станиславович, никогда больше! Даже в мыслях. Я все понимаю!

— Ни минуты не сомневался, что поймешь. Итак, мы договорились: узнаешь что новое — сначала просвети меня один на один. А потом, на уроке, я тебя специально вызову — и ты нам расскажешь. Всем интересно — и никому не обидно.

Я выскочил из класса, сгибаясь от стыда. Я шел и мычал какие-то оправдания — но они не оправдывали. Их попросту не было! Много лет прошло с того вечера, когда старый учитель рассказал легкомысленному ученику, как ранит необдуманный поступок. Но и взрослый, и стареющий, и старик, я краснею и сжимаюсь от острого стыда, если вспоминаю этот разговор.

Я узнавал много нового, непрерывно, каждую свободную минуту, читал — книги постоянно менялись. Но ни разу я не воспользовался дарованным мне правом учить моего старого учителя. Сергей Станиславович иногда сам спрашивал, не пришла ли пора побеседовать, — я отговаривался незнанием. Я больше не позволял себе беспардонно хвастаться на уроках какими-либо знаниями, приобретенными вне школы, — если это могло как-то уколоть преподавателей. Я, конечно, продолжал «выставляться», но уже не так нагло. И дело было даже не в том, что я стал бояться обижать людей, — постепенно, факт за фактом, год за годом в меня внедрялось сознание: унижая другого, я тем самым унижаю себя.

Иногда это выворачивалось весьма парадоксально. В Норильске, в лагере, один бывший коминтерновец, человек доброго и острого ума, как-то заметил:

— Сережа, вы, конечно, человек порядочный. Но ваша порядочность основывается на очень сомнительном фундаменте. Вы объективируете себя почти как постороннее существо и так самозабвенно в себя влюблены, так высоко оцениваете свое достоинство, что из-за одного этого не сделаете подлости. Вы не разрешите себе мерзости по отношению к другим — потому, что потеряете уважение к самому себе. Ваше доброе отношение к окружающим исходит, по существу, из самообожания.

Помню, я весело хохотал над этой остроумной оценкой — но убедительных возражений не подобрал.

И сейчас не сумею их предъявить.

6

Итак, я уже сказал, что главным занятием в нашей школе была общественная работа.

Я не раз поражался количеству общественных постов, какое можно воздвигнуть на пустом месте. Каждый ученик, если он не совсем лентяй и недотепа, тащил на себе ворох школьных нагрузок. Но чемпионом по числу добровольных и предписанных общественных назначений был, конечно, я.

Даже под страхом казни не припомню и трети того, что числилось за мной и на мне. Председатель ячеек МОПРа и безбожников, стенкор и редактор газеты, член школькома, Осоавиахима,[23] покровитель животных, борец за химию, за индустриализацию, за эмансипацию (женщин, естественно), за ликвидацию неграмотности, за городское садоводство, за чистоту школьных помещений, за ежедневную уборку школьного двора… В седьмой группе (выпускном, стало быть, классе) у меня была двадцать одна общественная нагрузка — я составил тогда полный список и навек запомнил количество ежедневно творимых общественных подвигов. Я гордился своим трудом, своей неиссякаемой работоспособностью, своей выдающейся сознательностью. И мной гордились — и ставили меня в пример.

Моя общественная деятельность все очевидней приближалась к безбрежности, но одной нагрузки мне все-таки не хватало (эта несправедливость острой иглой вонзалась в мое самолюбивое сердце). Я был только членом школькома, а не его председателем. Самый важный в школе общественный пост занимала семиклассница Циля Лавент.

Я знал, что главенство в школькоме личило мне гораздо больше, чем ей, — это понимали все мои друзья, все учителя. Но на каждом выборном собрании предпочитали ее — самую умную, самую спокойную, самую деловитую девочку нашей школы. Вероятно, и одну из самых миловидных — но мы, ослепленные великолепной Фирой Володарской, и отдаленно не замечали скромной красоты председательницы школькома…

Моя страсть к общественным обязанностям не пережила семилетки. Видимо, это была разновидность неизбежной детской болезни, истерзавшей организм и после выздоровления оставившей стойкий иммунитет. С седьмого класса и уже до смерти я больше не стремился общественно выделяться. Впрочем, иногда смутные мечты о чем-то подобном пробредали в разгоряченной голове — но в реальность не претворялись. Моя неприязнь к общественным нагрузкам стала темой для дружеских острот. Больше того: иногда она даже вызывала явное — и тоже общественное! — сочувствие.

Забавный случай произошел вскоре после моего освобождения (в конце сороковых). Пока я был в лагере, ни о каких общественных нагрузках речь идти не могла — не в коня корм. Заключенных не удостаивали права носить почетное социалистическое ярмо. Заключенным я уже не был — и на меня обрушился груз расписанных внеслужебных обязанностей. Я изобретательно отбивался — но сил не хватало.

В энерголаборатории, где я был руководителем тепло-контроля и автоматики, меня избрали в члены месткома. Спустя год, на очередном перевыборном собрании, председатель — освобожденный, конечно (он собирал членские взносы и блуждал по комнатам — ничего кроме) — огласил перечень тех, кто посещал обязательные заседания (за год их набиралось, наверное, штук тридцать).

— А у начальника нашей теплолаборатории катастрофа, — скорбно объявил он. — Сергей Александрович всего один раз присутствовал на месткоме. И никаких оправданий своему неглижированию не нашел. Я считаю, мы должны потребовать у него честного объяснения, почему он пренебрегает своей важнейшей обязанностью.

Собрание зашумело: всех интересовало, как я оправдаюсь. Я вышел на трибуну и объяснил, что мне просто не повезло: заседания месткома назначались на те дни и те часы, когда шли срочные наладочные работы или когда я уходил на производственные объекты, где монтировалась наша автоматика.

Собрание опять зашумело: мои оправдания прозвучали не очень убедительно. Кто-то даже предложил поставить мне на вид — за несерьезность.

Потом зачитали список кандидатов в новый местком — прозвучало и мое имя. Я попросил самоотвод, выставив вместо себя отличного молодого инженера-тепловика. Самоотвод поставили на обсуждение — он оказался отличной темой для получасовых прений. В результате просьбу отвергли — и моя фамилия прочно утвердилась в списке для тайного голосования. Это была новая демократическая мода — уже одно словечко «тайное» покоряло, в нем слышалось приобщение к чему-то очень важному и настолько ответственному, что его надо было держать в абсолютном секрете.

Разъяренный, я поднялся и крикнул, не выходя к трибуне:

— Если вы за меня проголосуете, то выберете абсолютно пустое место. Торжественно обещаю ни разу не присутствовать ни на одном из заседаний!

На этот раз в шуме, покрывшем мои слова, было больше веселья, чем осуждения моей общественной несостоятельности.

Председатель счетной комиссии объявил результат тайного голосования. Прежний месткомовский лидер получил больше двух третей голосов — он, недавно неплохой инженер, был просто рожден для общественной деятельности, это заслуживало признания. Остальные кандидаты довольствовались меньшим.

Затем последовала торжественная пауза.

— А за Сергея Александровича — единственного! — проголосовали все присутствующие. Против — один голос, вероятно, его собственный.

Раздался такой взрыв хохота, что я почти примирился со своим избранием. Это был смех особого рода, я слышал его впервые — не столько веселый, сколько зло иронический. Мы хохотали до усталости.

На заседаниях месткома, сколько помню, я так ни разу не побывал.

Все это произошло примерно через четверть века после школы — я уже полностью выздоровел от тяги к публичному выпендриванию. Но в седьмой группе меня трясла судорога общественного энтузиазма.

вернуться

23

Общественная советская организация «Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству» (1927–1948).