Выбрать главу

Что до меня, то я пользовался только этим способом и достиг в нем такого мастерства, что вполне мог бы завоевать звание чемпиона по полетам на заднице — но, к сожалению, в школе его не существовало. Когда я на втором этаже вскакивал на перила, товарищи на нижнем марше поспешно отбегали к стене: я мчался боком — и так бешено, что мог и сшибить зазевавшегося. Такие случаи бывали.

Скоростные спуски на перилах прекратились на втором курсе. Дело в том, что между лестницей и стеной был закуток, куда иногда ставили разные учебные приборы и аппаратуру. Я никогда в ту сторону не соскакивал: можно было и ногу ушибить, и что-либо поломать. Но однажды, подлетая к первому этажу, я с ужасом увидел, что по лестнице — вплотную к перилам — поднимается директор школы. Выход был один — мгновенно перебросить ноги на другую сторону перил и низвергнуться в закуток.

Но в закутке был мужчина — склонившись, он что-то высматривал на полу. Я спрыгнул прямо ему на шею. Он спазматически распрямился, не успев меня сбросить. Картина получилась впечатляющая!

Перед директором и учениками стоял перепуганный и возмущенный учитель физики, а на плечах у него восседал я, вконец потерявшийся от неожиданности. К чести ребят, ни один не закричал и не засмеялся — это потом, вспоминая, хохотали подолгу и безудержно (и то если поблизости не было учителей). На педсовете мне, естественно, вынесли какое-то порицание — пока без «оргвыводов». Пострадавший, по слухам, меня защищал. Но скоростные спуски все же пришлось прекратить.

Профшкола располагалась в самом престижном, как теперь говорят, районе — на улице Льва Толстого (она примыкала к Соборной площади). Всего в двух кварталах начиналась парадная Дерибасовская — нужно было только пройти по скверу мимо бронзового генерала Воронцова, одного из строителей Одессы. Направо высился собор, налево Садовая улица (на ней, одной из немногих в городе, совсем не было деревьев) — с главным почтамтом и крохотной, но знаменитой кофейней Дуварджоглу, где всегда можно было купить свежайшие и вкуснейшие пирожные «наполеон» по пятаку за штуку (мы дружно бегали сюда в каждый большой перерыв). Приветливый хозяин процветал: к нему наведывались не только соседи, но и жители других районов — кофе у него был особенно ароматным, пирожные — особенно нежными, фруктовая вода — особенно сладкой. Таково, во всяком случае, было общее мнение.

Тогда мы еще не знали, что толстяк Дуварджоглу, собственноручно создававший эти легендарные лакомства, непримиримый классовый враг и хищный эксплуататор трудящихся, а его зловредная деятельность начисто закрывает всем нам дорогу в светлое будущее. Это ясное понимание пришло года через два — и вражескую кофейню ликвидировали. Вместе с социально вредными ароматными пирожными.

Через двор от нашего главного корпуса находились учебные мастерские — кузница, столярка, слесарка и токарная. Занятия в школе были двухстадийными: до 12 часов теоретические дисциплины (три урока), потом — большая перемена (полчаса отдыха), затем — мастерские. Видимо, предполагалось, что школа готовит мастеровых, одухотворенных знаниями, или интеллигентов, наловчившихся мастерить. Однако на моей памяти только один из выпускников ушел на завод — и, между прочим, это был воистину первый ученик нашего курса, ни по одной дисциплине он не имел оценки ниже пятерки. Высокий, старше нас всех, спокойный, усердный, физически очень сильный, молчаливый — прекрасный парень, только не нашего поля ягода. В ученические споры он не вникал, в болтовне не участвовал. Думаю, из него получился великолепный мастер, образцовый отец семейства, мудрый хозяин дома.

Разнузданные и малодисциплинированные, мы не обладали ни одним из этих прекрасных житейских качеств. Зато только из нашей группы «А» вышли один заместитель министра, два ученых (один — профессор математики в Сорбонне, другой — крупный специалист в астронавтике, доктор наук и лауреат Ленинской премии[29]) и полдесятка хороших инженеров.

Изобилие талантов не было прерогативой школы № 2 — вообще-то в Одессе открыли три профшколы. О первой я ничего не знаю — она находилась где-то поодаль. Но третья размещалась на Старопортофранковской, совсем неподалеку, и среди ее учеников, как стало известно впоследствии, числились Валентин Глушко и Сергей Королев, два создателя космонавтики, — других фамилий, пожалуй, и называть не стоит.

Я описываю нашу профшколу с запоздалым объективным спокойствием, но мое появление в ней было далеко не безмятежным. Скорее это было похоже на психическое потрясение. Двумя годами позже я поступил в институт — но даже близко не испытал ничего подобного!

Между труд- и профшколой лежала пропасть — это были разные формы жизни. В трудшколе царила семейственность, учителя могли ходить в обнимку со школярами, шутили и болтали с ними. В профшколе правила бал официальность. Учитель (здесь его называли преподавателем) не ходил с учениками — он шествовал сквозь них.

В трудшкольную учительскую воспитанники вторгались с шумом — на них могли закричать, но чаще дружески выслушивали. В профшколе в дверь просительно стучали и не всегда слышали в ответ вежливое: «Войдите». И здесь не существовало пионерской организации, никто не осмеливался появиться с галстуком, никто не возглашал лозунги, к которым так привыкли, — прежняя жизнь осталась за порогом.

Все это мелочи, конечно, — но они меняли стиль существования. Один из моих одноклассников ходил с большим красным гроссбухом под мышкой (типичная амбарная книга на две сотни линованных страниц). Каждый день он записывал туда новое стихотворение. Начинался этот амбарный цикл горестным ямбическим плачем — автор охотно декламировал его каждому желающему.

Трудшкола — труд, профшкола — проф. Между ними глубокий ров.

Правда, поэт недопустимо часто (даже для одессита недопустимо!) путал ударения, но настроение передавал точно. Я часто заглядывал в его гроссбух — искал новые шедевры. Однажды он написал оду самому себе — по случаю первого бритья. Лирический герой смотрел в зеркало — на свое намыленное лицо и рефренно, через каждую строку, восхищался:

Что за прелесть, что за прелесть Этот бреющийся парень!

После этого рифмованного стихобрейства я перестал интересоваться его дальнейшими поэтическими свершениями.

Преподавателей в профшколе было много — я не запомнил даже половины. Еще меньше было тех, которые бы на меня влияли.

Собственно, таких нашлось только двое: математик Семен Васильевич Воля и словесник Михаил Павлович Алексеев.

Семен Васильевич не был обычным учителем математики — он был неистовым ее служителем. Любовь к своему делу описана многократно и разнообразно. Верная, истовая, тайная, вызывающая — определений придумано много. Семен Васильевич любил математику гневно. Не профессионально, а лично. Он не преподавал ее — он ею исторгался. Он не наказывал тех, кто не учил его уроки — спокойно, рассудительно и объективно (плохими оценками), а негодовал, возмущался, кричал — забывая, впрочем, заклеймить их в журнале холодными цифрами. Подобные ученики оскорбляли его, ибо унижали единственную в мире науку, достойную настоящего уважения. Вытерпеть этого он не мог — и ярился, пренебрегая равнодушным клеймами «посредственно», «плохо», «очень плохо» (и значительно более тусклыми «единица», «двойка», «тройка»). Я часто думал: такому бы человеку жить в семнадцатом веке… Он вызывал бы на дуэль усомнившихся в правильности теоремы, предавал бы публичной анафеме и очистительному огню отвергавших истинность постулата, тем более — аксиомы.

К тому же он удивительно не походил на стандартно благопристойного школьного учителя. Это был скорее штангист-средневес, цирковой борец или — на худой конец — бригадир портовых грузчиков. В нем, адепте высокой интеллектуальности, ни на грош не было броской наружной интеллигентности. Невысокий, коротконогий, широкоплечий, рыжевато-русый, круглоголовый, он обладал до того просторными и не всегда аккуратно выбритыми щеками, что одна эта «широкомордость» напрочь исключала его из шеренг узколицых, яйцеголовых и высоколобых (именно так, по общему мнению, должны выглядеть интеллигенты). И в класс он входил иначе, чем другие учителя, — быстро, широкими шагами (необычными для коротконогого), не клал, а бросал папку или портфель на свой столик, становился около коричневой доски и почему-то неизменно трогал двумя пальцами кончик носа. Затем молча обводил весь класс суровым взглядом — и немедленно взрывался.

вернуться

29

Амос Большой.