Убедившись, что никто не последовал за ними по склону холма, Бронштейн вернулся в лес.
«С полей — в лес, — сказал он себе. — Зерно и дрова».
— Вставай, — велел он Боруху и бросил ему флягу. — Мы почти на месте.
Теперь он двигался вперед очень быстрым шагом, и Боруху пришлось поспевать. Но как и было сказано, они почти пришли.
В снежных берегах бежал быстрый неглубокий ручей. Бронштейн направился вниз по течению и наконец остановился у старой сосны, давным-давно расколотой молнией. Отсчитав тридцать шагов к югу, прочь от ручья, он круто повернул и отсчитал еще тридцать. Здесь он опустился на землю и принялся разгребать кучу палых листьев и сосновых иголок.
— Зерно и дрова, Борух. Зерно и дрова! Две вещи из трех, дарующих власть в этой стране. — Он добрался до земли и стал ее разрывать. Ей полагалось быть твердой от мороза, но она легко поддавались его пальцам. — Но чтобы завладеть одним или другим, необходимо третье.
Он перестал копать и жестом подозвал к себе Боруха. Тот подошел и заглянул в неглубокую ямку, вырытую Бронштейном.
— Ох, Лева… — вырвалось у него.
В голосе Боруха мешались ужас и восхищение.
В ямке, чуть заметно мерцая внутренним жаром, переливалось алыми скорлупами штук двенадцать громадных яиц.
Это были яйца драконов.
— Есть и еще, — сказал Бронштейн.
Борух с трудом оторвал от них взгляд и осмотрелся кругом. Кучи листьев и хвои, только что казавшиеся естественными элементами лесной подстилки, вдруг стали выглядеть подозрительно рукотворными. Борух не стал их пересчитывать, отметил только, что их было много.
— Ох, Лева, — повторил он. — Ты что, весь мир сжечь собрался?
Монах принес мальчика в апартаменты его матери. Стражники были достаточно опытны, чтобы даже не пытаться преграждать ему путь. Когда он не мог слышать, они перешептывались, называя его выродком дьявола, антихристом и еще чем похуже. Но — исключительно шепотом, исключительно на диалекте, который далеко не все понимали, и только убедившись, что он был далеко.
Распутин прошел в двери, неся на руках уснувшего мальчика.
Пять придворных дам, сидевшие в покоях, кинулись врассыпную, точно косули при виде охотничьей собаки. Их тонкий визг и писк заставили его улыбнуться. Тут поневоле вспомнишь хлыстов с их оргиастическими бичеваниями. Эх, что бы он сейчас не отдал за добрую плетку-девятихвостку!.. Он окинул взглядом спину самой юной из них. Такая молоденькая, почти дитя, и шейка у нее лебединая, нежная, белая, влекущая.
— Скажите вашей хозяйке, — проговорил он, — что я ее сына принес. С ним все хорошо, просто уснул.
Как обычно, они вприпрыжку умчались исполнять его распоряжение, гуськом исчезнув за дверью, что вела во внутренние покои царицы. Когда пробежала самая последняя, дверь тихо закрылась, но ненадолго.
Очень скоро наружу вышла сама Александра. Ее некрасивое лицо так и расцвело при виде мальчика на руках у монаха.
— Вот видишь, — сказал он ей. — Ребятенку только сон нужен да чтобы не трогали. Ему ж доктора никакого покою не дают, задергали совсем, а на что? Ты бы, матушка, попридержала их, что ли.
В глубине души он был уверен, что лишь ему было под силу избавить царевича от болезни. И он знал, что царица тоже верила в это.
Он передал ей ребенка, и она приняла у него мальчика точно так, как сделала бы любая крестьянка, — с огромной любовью и без малейшего страха. Слишком многие аристократки передоверяли воспитание собственных людей чужим людям. Монах восхищался царицей, пожалуй, даже был к ней привязан. Но — что бы там ни болтали — вовсе не желал ее как женщину. Он-то знал, что ее верность целиком принадлежала царю, этому счастливчику, красивому и глуповатому. Глядя на нее сверху вниз, он с улыбкой сказал:
— Зови меня в любое время, матушка. Ты — мать русского народа, я всегда рад тебе послужить.
Он поклонился так низко, что длинное черное одеяние легло складками на пол, и одарил ее вполне драконьей улыбкой.
Она ничего особенного не заметила. Просто взялась укладывать малыша, и ни одной из придворных дам не было доверено ей помогать.
Распутин, пятясь, удалился и, делая это, невольно залюбовался фигурой царицы. Она не была ни полнотела, ни, в отличие от своих дочерей, излишне худа. Цафик, как выразились бы евреи. Высокая прическа, отчетливо напоминавшая драконье гнездо, позволяла созерцать крепкую шею и — на краткий миг — самый верх на диво широкой спины.
«Да у нее среди предков точно крестьяне где-то затесались, — невольно подумал Распутин, но тут же отмел неподобающие мысли. — Не все вынуждены лезть к Божией благодати из грязи. Иным она достается от рождения».
Прочие анатомические подробности императрицы были задрапированы просторными льняными и шелковыми одеяниями, которые диктовала последняя мода, но монах знал: если бы вновь вернулись корсеты, талия Александры выдержала бы самую тугую шнуровку. Еще ему было известно, что императрица редко поднимала глаза, скрывая таким образом суровый характер и упрямую решимость. Когда доходило до заботы о единственном сыне, эти качества проявлялись во всей красе.
Она обернулась и посмотрела на него.
— Что, батюшка Григорий? Тебе что-нибудь нужно?
Монах быстро сморгнул. Потом еще раз. Он, оказывается, стоял и пялился на нее. И пожалуй, заявочки насчет полного отсутствия вожделения были отчасти преувеличены.
— Просто хотел, матушка, еще раз тебя попросить: не подпускай ты к нему кровопийц этих, — кое-как проговорил он, маскируя неловкость поклоном.
Царица кивнула, и монах торопливо покинул ее покои.
«Где ж она, эта девочка с лебединой шейкой? — думалось ему. — Вот на ком выместить бы все лишние чувства».
Он потер руки, в который раз удивившись, какими мягкими стали его ладони за время жизни при дворе. Может, еще не поздно плетку где-нибудь отыскать?..
— Где ты их взял? Откуда они? Что ты собираешься с ними сделать?
На последней фразе голос Боруха отчетливо дрогнул.
Бронштейну захотелось дать ему оплеуху. Откуда было знать, что его друг окажется таким истеричным, ну точно баба какая.
— Успокойся, — сказал он. — Штетеле уже рядом.
Вместо ответа Борух торопливо глотнул еще шнапса.
— Если же ты, — начал Бронштейн, — хоть кому-нибудь проболтаешься… о том, что видел… о том, что я тебе показал…
Он не договорил, но произнесено все это было таким жестким, зловещим голосом, какого Борух доселе от него не слыхал. На всякий случай он отхлебнул еще шнапса, почти опустошив фляжку.
— Я никому ничего не скажу, Лева, — проговорил он негромко. И собрался было сделать очередной глоток, но только расплескал остатки выпивки по рубахе, потому что Бронштейн грубо сгреб его за плечи.
— Да, не скажешь! — почти прошипел он, его глаза, казалось, светились собственным светом. — Потому что если ты проболтаешься, Борух, клянусь, я…
Обозлившись, Борух стряхнул его руки.
— Да кому, по-твоему, мне рассказывать? Кто поверит старому еврею вроде меня? Старому еврею, у которого в этом мире с каждым днем все меньше друзей.
Он смотрел на Бронштейна и видел, как гаснут у того в глазах маниакальные огоньки. Однако он успел понять, что боится своего приятеля больше, чем любого дракона. От этой мысли с него разом слетел всякий хмель.
— Я… Прости, Пинхас. — Бронштейн снял пенсне и медленно стал стирать лесной мусор со стекол. — Честно, не знаю, что это на меня накатило.
— Говорят, — сказал Борух, — если берешься ухаживать за драконами, начинаешь и сам думать как они. А им всякий, кто выбирает что-то иное, кроме разрушения и огня, кажется слабаком.
Бронштейн покачал головой.
— Нет, — сказал он, — не в том дело. Этот мир непригоден для обитания, и не стоит ждать, что он переменится. Его необходимо изменить силой. А такие вещи, — он нахмурился, — не происходят тихо и мирно.