— Алло.
— Могу я поговорить с мистером Херншоу?
— Пат…
— О, Джерард… Джерард… он скончался…
Мысли Джерарда приняли иное направление. Отец мертв.
— Джерард, ты меня слушаешь?
— Да.
— Он умер. Мы ведь не ожидали, да, врач не предупредил… просто это случилось… так… неожиданно… он… и он умер…
— Ты там одна?
— Да, конечно! Сейчас пять утра! Как думаешь, кто мог бы побыть со мной?
— Когда он умер?
— Час назад… не знаю…
Пронеслась мысль, а что делал он в тот момент?
— Ты была с ним?..
— Да! Я спала с открытыми дверями… около часу ночи услышала стон и вошла к нему: он сидел в постели и… и бормотал ужасно высоким голосом, и все время дергал руками и озирался, и не смотрел на меня… он был белый как мел, губы тоже белые… я попыталась дать ему таблетку, но… пыталась уложить, хотела, чтобы он опять уснул, думала, что если только он сможет отдохнуть, если только сможет поспать… а потом так задышал ужасно… так ужасно…
— О боже! — проговорил Джерард.
— Все, умолкаю, ты не хочешь этого слышать… я целую вечность пробовала связаться с тобой, дежурный там у вас звонил в разные комнаты, и я просто напилась. Ты пьян? По голосу слышу.
— Возможно.
Джерард подумал: конечно, у Левквиста в библиотеке нет телефона… но в любом случае это было раньше… что же он делал? Смотрел, как Краймонд танцует? Бедная Патрисия. Сказал в трубку:
— Держись, Пат.
— Ты пьян. Конечно, я стараюсь держаться. Ничего другого не остается. Я с ума схожу от горя, страдания и потрясения, и я совсем одна…
— Лучше тебе пойти спать.
— Не могу. Сколько тебе понадобится, чтобы приехать, час?
— Час, да, — ответил Джерард, — или меньше, но не получится выехать немедленно.
— Да почему же не получится?
— У меня тут много народу, я не могу просто бросить их, не могу бросить, не попрощавшись, а бог знает, куда они все разбрелись.
Он подумал, что не может уйти, не повидав Дункана.
— У тебя отец умер, а ты хочешь продолжать танцы со своими пьяными приятелями?
— Скоро приеду, — сказал Джерард. — Просто не могу уйти вот так сразу, извини.
Патрисия положила трубку.
Джерард посидел с закрытыми глазами в наступившей тишине. Потом проговорил: «О, господи, господи, господи!» и уткнулся лицом в ладони, тяжело дыша и стеная. Конечно, он знал, что это неизбежно, сам спокойно сказал об этом Левквисту, но случившееся совершенно не было похоже на то, к чему его готовило малодушное воображение. Он понял, чего ему не хватало воли представить, — факта, окончательного факта. Любовь, давняя любовь, острая, необъятная, властная, которая забылась или осталась неосознанной, нахлынула из всех пределов его существа жгучей болью, плачем и воплем агонии последней разлуки. Никогда больше он не поговорит с отцом, не увидит его улыбающегося приветливого лица, не будет счастлив оттого, что тот счастлив, не найдет полного утешения в его любви. Он чувствовал раскаяние, но не потому, что был плохим сыном, не был он плохим сыном. А потому, что перестал быть сыном, а ему столько надо было сказать отцу. Теперь он в ином мире. О отец, отец, мой дорогой отец!
Он услышал шаги на лестнице, поспешно поднялся и отер лицо, хотя слез на нем не было. Устремил спокойный взгляд на дверь. Это был Дженкин.