Но этого не случилось. Свет по-прежнему мерцал в ее глазах. И вот тогда я призадумался. Сто семьдесят пять ступенек вверх по лестнице, чтобы сходить в гости к Марчелле и своим книгам – и каждая из них наводила меня на новую мысль. Я страдал и мучился, пока мой разум тщетно пытался отыскать ответы на свои «как» и «почему», и каждое сомнение было для меня острым ножом, всаженным под ребра. Для чего моей сестре вдруг понадобилось присылать мне свой портрет. Как она умудрилась написать его и отослать по почте? Кстати, прекрасная работа: наверняка он стоил кучу денег. Откуда она их взяла? Я ведь ограничил ее peculios до минимума.
Я написал сестрам в Арекипе, но не стал задавать мучивший меня вопрос в лоб, а сформулировал его следующим о разом: «Все ли в порядке с моей дражайшей сестрой?»
Три месяца спустя я получил свой ответ, от которого па порохом сражений, развернувшихся на побережье. Два генерала, которых звали Бернардо О'Хиггинс и Хосе де Сан-Мартин, «освободители» Аргентины, в настоящее время огнем и мечом прорубали дорогу к независимости Чили. Ходили упорные слухи о том, что в самое ближайшее время и Перу двинется в том же направлении.
В монастыре Святой Каталины также произошла смена режима. Новая priora сухо и злобно ответила – причем почерк ее показался мне странным и неудобочитаемым, – что «сестра Констанция получила то, что заслуживала».
Разобрать ее подпись мне не удалось. Но я обратил внимание, что местоимения «Мне» и «Меня» она писала с заглавной буквы. Мне стало совершенно ясно, что Марчелла навлекла на себя ее неудовольствие и что новая настоятельница злобно радуется несчастью, приключившемуся с моей сестрой.
Но что же это было за несчастье? Этот вопрос не давал мне покоя. Должно быть, моя дорогая сестрица совершила какой-то проступок, за что ее подвергли суровому наказанию. Что ж, я должен был увидеть это собственными глазами. Я вдруг понял, что мне недостает унижения и страданий Марчеллы. Если я вновь окажусь рядом с ней, это принесет мне огромную пользу.
Кроме того, мне надо было встряхнуть и оживить свой фармацевтический бизнес в Перу, а заодно и приобщиться к удовольствиям от посещения Вальпараисо теперь, когда чилийская революция, судя по всему, благополучно завершилась. Вот уже три года я не бывал в Южной Америке. При мысли о горах, портовых кранах, белых стенах и красных бутенвиллиях Арекипы я ощутил, как каждая клеточка моего тела застонала в предчувствии наслаждения, особенно внизу живота.
Я решил, что мне совершенно ни к чему страдать от одиночества во время долгого путешествия. Теперь, когда я уже видел горные перевалы, долины и пики, они более не вызовут у меня столь пристального интереса. Кроме того, будет нелишним иметь кого-нибудь, кто взялся бы пробовать любую пищу, которую мой нос обвинил бы в фальсификации. Я вызвал к себе своего дурака камердинера Джанни и сообщил ему:
– Мы едем в Арекипу.
И увидел, как от неописуемого удивления челюсть у него отвисла до пола.
Джанни дель Бокколе
Портрет Марчеллы чуть не свел меня с ума. Никогда еще такого со мной не бывало. Ее лучистые глаза что-то хотели сказать мне, но я был слишком туп, чтобы понять, что именно. С чего бы это мы получили ее портрет? Или монахиням позволительно рисовать себя? Мысль эта крутилась у меня в голове, как крыса в клетке. С этим портретом что-то было решительно не в порядке. И я не получал никаких известий от Санто и Фернандо, чтобы уразуметь, в чем тут дело.
Мингуилло теперь почти все время торчал наверху, в своей башне, иногда спускаясь вниз, чтобы перекусить. Нам было приказано оставлять подносы с едой на площадке второго этажа. Иногда они оставались нетронутыми до следующего утра. Он почти перестал разговаривать с нами, а просто подзывал к себе мановением руки. Когда же мы все-таки видели его, это зрелище надолго выбивало нас из колеи. Выпученные глаза, лезущие на лоб. Кожа цвета грязной скатерти. Три полки в его кабинете опустели, куда-то подевался и портрет. Сдается мне, он утащил их с собой наверх, ведь они стали для него настоящей семьей. Вот во что он их превратил.
Когда Мингуилло заявил мне, что мы едем в Перу, я даже не знал, смеяться мне или плакать. Смеяться оттого, что Мингуилло давал мне то, чего я хотел больше всего на свете. А плакать – потому что Мингуилло собирался в Арекипу, и уж наверняка для того, чтобы сделать Марчелле еще хуже.