Понемногу я перестала упоминать епископа. Занятые своими суетными мирскими развлечениями, мои сестры не заметили происшедшей во мне внутренней перемены.
Мингуилло Фазан
Всему миру известно – ибо я сообщил ему об этом, – что я намеревался лишь пощекотать ей нервишки, как предписывал Томас Дэй, но она дернулась и закричала, и вот, пожалуйста, нога прострелена навылет в колене, став отныне бесполезной для нее.
Но эту часть я, пожалуй, опущу: в день, когда все произошло, мне было не до научных терминов. Да, действительно, я был сыт по горло этим маленьким-но-таким-требовательным мочевым пузырем, из-за которого все наши семейные экскурсии то и дело прерывались, и схватился за ружье в порыве раздражения, вовсе не намереваясь преподать ей урок хороших манер. Я был сам не свой, учитывая скорое предстоящее возвращение в Венецию, где я буду лишен приятных погружений в темные уголки волосатой служанки и где меня вновь ожидало унылое и серое городское существование с его скучными ограничениями и тупым и нездоровым присутствием австрийцев, которые ненавистно и постыло напоминали о нашем падении.
Чем дольше я размышлял над этим, тем сильнее мне казалось, что слабость здоровья Марчеллы – мой персональный крест, который мне предстоит нести на себе. Из-за нее я даже не мог прогуляться по городу, чтобы насладиться хотя бы безвкусными тенями удовольствий, которые остались венецианцам в наш позорный век. Потому что слишком часто мочевой пузырь Марчеллы обрывал экскурсию на самом интересном месте. Если Марчелла не могла пойти куда-либо, то, по какой-то чудовищной несправедливости, я тоже должен был оставаться дома. Потому что, как наверняка помнит читатель, благодаря педантичному члену городского магистрата мне не дозволялось появляться на публике без сопровождения. Не было такого слуги, которого можно было бы посулами либо угрозами заставить сопровождать меня в одиночестве, так что волей-неволей все экскурсии приходилось совершать in famiglia.[42] Я даже не мог самостоятельно сходить в театр марионеток на Сан-Муазе, где мне так нравилось смотреть, как деревянные мужья колотят своих тряпичных жен молотками.
Воспоминания о прошлом Вербном воскресенье жгли мне душу как огнем. В тот день я угрюмо слонялся по дому, не зная, куда себя девать. Зрелища торжественного шествия я был лишен из-за очередного казуса со здоровьем Марчеллы. У нее поднялась высокая температура, ее лихорадило, и весь дом стоял на ушах, поскольку к нам пожаловали три лекаря, которые никак не могли найти общий язык, а Пьеро Зен ссорился со всеми сразу. А она была чрезвычайно довольна собой и окружающими, лежа в постели, обложенная подушками и с альбомом для рисования в руках. Я был единственным, кому пришлось незаслуженно страдать. Вербное воскресенье было одним из моих любимых праздников. В этот день с Базилики[43] – мозаика которой светилась в лучах солнца, словно разноцветный манускрипт, – выпускали множество голубей. Простой народ ловил их и мог делать с ними все, что душе угодно, если только чайки с залива предварительно и основательно не прореживали птичью стаю. Во всеобщей суматохе мне всегда удавалось ускользнуть от своих опекунов на несколько драгоценных минут. Никто не обращал внимания на молодого аристократа, направлявшегося в укромное местечко с двумя или тремя голубями под мышкой.
Да, Марчелла выбрала неудачный момент, чтобы встать у меня на пути в тот золотистый осенний день в Бренте. Когда она шла по двору с неизменным альбомом для рисования в руках, я сказал себе: «Она не дойдет туда, куда собралась с этой самодовольной улыбочкой на лице, о нет!»
Искушенному читателю, без сомнения, знакомо это чувство – бывают такие моменты, когда тело посылает кровь обратно к сердцу. Я начал размышлять над тем, какую бы отметку оставить на смазливой мордочке своей сестры.