Выбрать главу

Каллоуэй по-прежнему молчал.

— Тебя это не волнует? — спросил Хаммерсмит.

Некоторое время стояла полная тишина, а потом Каллоуэй ответил:

— Мне наплевать.

— Ах, вот как. Где же твоя любовь к искусству? Все вы, выскочки, сдаетесь после первого же хорошего удара. Нет, ты не выскочка, а неудачник. Если ты еще этого не знаешь, то я тебе объясню...

Он посмотрел на Каллоуэя. Его глаза были затуманены алкоголем и фокусировались с большим трудом, но он сразу все понял.

Каллоуэй, этот грязный педераст, был голым от пояса и ниже. На нем были ботинки и носки, но не было ни брюк, ни трусов. И этот эксгибиционизм был бы комичным, если бы не выражение его лица. Он явно лишился рассудка: вытаращенные глаза беспокойно озирались, изо рта и носа текла то ли слюна, то ли какая-то пена, а язык вывалился наружу, как у загнанной собаки.

Хаммерсмит водрузил очки на нос и увидел то, что представляло собой наихудшее зрелище. Сорочка Каллоуэя была залита кровью, след которой вел к левой стороне шеи. Из уха торчали маникюрные ножницы Дианы Дюваль. Они были загнаны так глубоко, что напоминали заводной ключ в голове механической куклы. Несомненно, Каллоуэй был мертв.

И все же стоял, говорил, ходил.

Из театра донесся новый взрыв аплодисментов, приглушенных расстоянием и стенами. Там находился мир, из которого Хаммерсмит всегда чувствовал себя исключенным. Когда-то он пробовал стать актером, и Господь знает, сколько усилий от него потребовалось, чтобы сыграть пару своих ролей, окончившихся полным провалом. Гораздо больше ему был послушен сухой язык деловых бумаг, который он и использовал для того, чтобы оставаться как можно ближе к сцене.

Аплодисменты ненадолго стихли, и Каллоуэй стал медленно приближаться к нему. Хаммерсмит отпрянул от стола, но тот успел ухватить его за галстук.

— Филистер, — процедил Каллоуэй и сломал ему шею, прежде чем грянул новый взрыв аплодисментов.

...то не обнимешь ты меня,

Покуда место, время и Фортуна

Не отдадут мне права быть Виолой.

В устах Констанции каждая строка звучала как открытие. Как если бы «Двенадцатая ночь» была написана только вчера и роль Виолы предназначалась специально для Констанции Литчфилд. Актеры, игравшие вместе с ней, были в душе потрясены ее талантом.

Весь последний акт зрители буквально не дышали, о чем можно было судить по их напряженному и неослабевающему вниманию.

Наконец Герцог произнес:

Дай мне твою руку,

Хочу тебя поближе рассмотреть.

На репетиции это приглашение игнорировалось: тогда никто не прикасался к Виоле и, тем более, не брал ее за руку. Однако в пылу представления все наложенные табу оказались забытыми. Захваченный игрой, актер потянулся к Констанции. И она, в свою очередь поддавшись порыву чувств, протянула ему руку.

Сидевший в директорской ложе Литчфилд прошептал «нет», но его приказ не был услышан. Герцог обеими руками взял ладонь Констанции. Жизнь и смерть соединились под бутафорским небом Элизиума.

Ее рука была холодна, как лед. В ее венах не было ни капли крови.

Но здесь и сейчас она была ничем не хуже живой руки.

Живой и мертвая, в эту минуту они были равны, и никто не смог бы разнять их.

Литчфилд выдохнул и позволил себе улыбнуться. Он слишком боялся, что это прикосновение разрушит чары искусства. Однако Дионис сегодня не покидал его. Все должно было кончиться хорошо: он уже отчетливо ощущал удачу.

Действие близилось к финалу. Мальволио, оставшись в одиночестве, произносил свои последние слова:

Все кончено, игра завершена,

Но развлекать мы будем вас, как прежде.

Свет погас, опустился занавес. Партер разразился яростными овациями. Актеры, довольные успехом, собрались на сцене и взялись за руки. Занавес поднялся: аплодисменты грянули с удвоенной силой.

В ложу Литчфилда вошел Каллоуэй. Он уже был одет. Ни на шее, ни на сорочке не осталось ни одного пятна крови.

— Ну, у нас блестящий успех, — сказал мертвый режиссер Элизиума. — Жаль, что труппу придется распустить.

— Жаль, — согласился оживший труп.

На сцене актеры закричали и ободряюще замахали руками. Они приглашали Каллоуэя предстать перед публикой.

Он положил ладонь на плечо Литчфилда.

— Вы не составите мне компанию, сэр?

— Нет, нет, я не могу.

— Вы обязаны пойти со мной. Этот триумф принадлежит вам так же, как и мне.

Поколебавшись, Литчфилд кивнул, и они покинули ложу.

* * *

Очнувшись, Телльюла принялась за работу. Она чувствовала себя лучше, чем прежде. Вместе с жизнью исчезла боль в пояснице, не осталось даже невралгии, мучившей ее все последние годы. Теперь у нее не дрожали руки, и поэтому она с первого раза зажгла спичку, которую поднесла к вороху старых афиш.

* * *

Раздался крик, перекрывший даже гром аплодисментов:

— Замечательно, дорогие мои, замечательно!

Это был голос Дианы. Они его узнали, еще не видя ее. Она пробиралась из партера к сцене.

— Безмозглая стерва. Она привлекает к себе внимание, — сказал Эдди Каннингхем.

— Шлюха, — сказал Каллоуэй.

Диана подошла к краю сцены и, пытаясь взобраться на нее, схватилась за раскаленный металл рампы. Лампы горели уже давно, она не могла не обжечься.

— Ради Бога, остановите ее, — взмолился Эдди.

Диана не обращала внимания на то, что у нее с ладоней начала слезать кожа: только улыбалась и упорно лезла вверх. В воздухе запахло горелым мясом. Актеры отпрянули, триумф был забыт.

Кто-то завопил:

— Выключите свет!

Огни рампы погасли. Диана упала навзничь, ее руки дымились. В труппе кто-то свалился в обморок, кто-то побежал к боковому выходу, едва сдерживая рвотные спазмы. Из глубины театра доносился треск огня, но ни один актер не слышал его.

Свет больше не ослеплял их, и они увидели зрительный зал. Все ряды были заполнены. Кто-то привстал, закричал «Браво!», и снова грянули аплодисменты. Но актеры уже не гордились ими.