Выбрать главу

Что это за образы? Могло ли это происходить со мной, ведь к тому моменту белый мир уже вобрал меня в себя, как хищный цветок, поймавший мошку? Или ощущение приходило сюда извне? Что такое «извне»?

Наверно, именно оттуда является он — и это вторая причина, по которой та тень вызывает у меня тревогу.

Я начала видеть его уже спустя какое-то время — которого на самом деле нет, — после того, как то странное чувство посетило меня. Он все время бродит где-то поблизости, высокий светловолосый человек, напряженно высматривающий свою цель в снежной дали. Цель эта — я. Когда он видит меня, то подходит и начинает говорить что-то непонятное, о каком-то обманщике и убийце, о том, что теперь все позади, что мы вернемся домой и никогда не расстанемся. Но я боюсь его и всегда убегаю. Он незнаком мне, я не хочу видеть этого человека, точнее, хочу видеть НЕ ЕГО, хотя даже не могу понять, кто должен быть на его месте. Я прячусь от него, поэтому ему очень редко удается меня выследить.

Я знаю, что и он, и это место — в равной степени не для меня. Но… кто я?

* * *

Очередная неудача. Сколько их уже было? Десятки… Сколько дней прошло в попытках? Столько же, сколько было и неудач. Эта последняя длилась не меньше суток: он давно выверил свои внутренние часы до атомной точности. И опять провал.

Мастер тихо вздохнул и открыл глаза, утирая пот со лба. Какое-то время он сидел неподвижно, привыкая к вернувшимся чувствам кресла, неяркого света и столешницы под пальцами. Все казалось странным после алмазной белизны Белого Туннеля. Это было своего рода избирательным привыканием: он уже наловчился восстанавливать ощущения едва ли не мимодумно, но никак не мог притерпеться к шоку от внезапного появления этих ощущений. Уф… Нереальность медленно отступала, вытесняемая жизнью и желаниями.

И долгом.

На столе, чуть левее инструментов, лежала снедь: хлеб, бутылка горького пива, маленький кусочек сыру. В брюхе заурчало. Сидящий с жадностью потянулся к еде, но тут же сурово одернул себя и вместо того, чтобы стрескать все в один присест, оторвал от буханки некрупный кусок, не утруждая себя нарезанием. С некоторых пор он доверял своим пальцам больше, чем ножу.

Ломтик хлеба, крошка сыра. Глоток холодной ядреной влаги, ароматным шаром перекатившейся по глотке в утробу. Желудок тут же свело тупой болью, мастер ощутил рвотный позыв. Подавил он его с немалым трудом: телу надо было есть, но изможденный долгой пустотой живот не сразу вспомнил, что попавшее в него является пищей. Забыв попутно, как с ней надо поступать.

Минут десять человек боролся с навязчивым ощущением, что пытается переварить булыжник. Потом удовлетворенно вздохнул, хлебнул пива и отломил себе еще хлеба. Нутро покорилось и больше не спешило извергнуть пищу. Другой вопрос был уже в том, что и наедаться до отвала не стоило: помимо того, что запасы подходили к концу и вскоре потребовалась бы еще одна вылазка в плотный мир — а вылазок мастер терпеть не мог, ибо они прерывали работу — для дела, стоящего ныне перед ним, требовалось некоторое освобождение духа, достигнуть которого проще всего было постом.

Нынешняя трапеза была первой за три дня.

Отодвинувшись от стола, мастер поднялся, разминая затекшие мышцы. Пройдясь по комнате, он опустился на корточки в дальнем углу. Опустился, пожалуй, слишком резко: в ушах зазвенело, голова закружилась, спина обиженно взвыла. Черт побери, он слишком мало двигается в последнее время. Надо заняться собой. Годы, годы… Пусть тело по-прежнему оставалось двадцатичетырехлетним, дух уже был сильно источен их дыханием. А тут еще этот промозглый туман… Как-то давно, еще в начале своего затворничества в Н-поле, он забавы ради попытался схватить ревматизм и, разумеется, не преуспел. Хотя очень старался. Он вообще вел себя в те дни донельзя глупо и патетично, стремясь подвергнуть себя еще большим лишениям и испытаниям, будто того ада, что творился в душе, было недостаточно для искупления. Искупления… Да имел ли он вообще право на искупление после того, что сотворил с собственной дочерью? Он должен был страдать и страдать, вновь и вновь прогоняя себя сквозь круги и коридоры ада, сквозь катарсис — переродиться в муке и крови, стать достойным аметистовой чистоты совершенного существа, которое швырнул в пылающую топку собственной гордыни.

Так он думал в те дни. И мучил себя едва ли не с наслаждением, в каком-то диком проявлении метафизического мазохизма.

А теперь, когда пафос самоуничижения приугас, уступив место спокойной целеустремленности на долгом пути к исправлению собственных страшных ошибок, прожитое вдруг принялось взыскивать плату. Болеют ли ревматизмом в двадцать четыре? Нет. А в двести семьдесят восемь? Тактичное умолчание. Психосоматика, чтоб ее.

Нет уж, рассыпаться я еще не собираюсь, мрачно подумал он, вскакивая на ноги. Он плавно двинулся по мастерской, выполняя накрепко затверженное некогда упражнение, кулаки и ноги мягко рассекали пространство. Новичку в клетушке шесть на три метра, вдобавок заставленной и заваленной всяким хламом, наверняка не хватило бы места. Он новичком не был.

Раз-два, раз-два… Мастер оказался будто в центре урагана, крутящего и валяющего его комнату то так, то этак. Обычно это разгоняло кровь, заставляло мысли течь быстрее и нередко приводило их в правильное русло. Но сейчас в голове было по-прежнему пусто. Как в разрытой могиле. Как в погашенной домне. Почему?

Возможно, потому, что никогда еще, даже в те дни, когда боль еще была жгучей и острой, когда глаза рвались потоками огненных слез, а пальцы терзали грудь, пытаясь добраться до почерневшей ледышки — никогда тот, кого в Стране Восходящего Солнца знали как Энджу, не чувствовал себя настолько беспомощным.

Прервав незаконченное движение, он с трудом подавил желание врезать кулаком по дверце шкафа. Стол… Два лежавших на столе тела снова и снова притягивали его взгляд. Одно — незаконченное, вновь застывшее на пути к совершенству, переделываемое раз за разом и с каждым разом любимое все крепче и сильнее. На этот раз мастер, кажется нашел верный путь — тело перестало казаться ему недоработанным, недостойным души, для которой было предназначено. Работа спорилась.

Другое же…

Подойдя к столу, Анжей оперся на него ладонями, молча глядя на своих дочерей. Жалость и стыд — не уберег, не сохранил, не спас от мира, сжевавшего и выплюнувшего их, как невкусные конфеты. Теперь все будет по-другому. Он стал умнее и не повторит ошибок. Но…

Что делать спасателю, когда тот, уже ворвавшись в воду, добравшись до утопающего и вцепившись ему в волосы, вдруг сталкивается с полным нежеланием того спасаться?

С Кристальной Розой дело, кажется, все же пошло на лад — он вновь и вновь винился и каялся перед ней, преодолевая обиду на саму себя и недоверие к внешнему миру, и она наконец стала прислушиваться к его словам — точнее, словам того, чьими устами он говорил. Вторая же Дочь…

Он ведь действительно не собирался оживлять ее, он вообще в те дни не мог думать ни о чем, кроме как о воскрешении Барасуишо, и долгое время ему было дивно и непонятно, почему в ту ночь, когда он, покидая опостылевший особняк Розена, топтал и ломал свои незаконченные творения, бессмысленно изрыгая горе и гнев на самого себя — почему на нее у него вдруг не поднялась рука. Мало того, он не только не разбил ее, но даже взял с собой, в свою тоскливую келью. Зачем? Без ответа. Она просто стояла в шкафу. Так зачем он это сделал? Как память о доме? Пожалуй, она действительно была чем-то для него небезразлична… Ох, неблагодарное же занятие — самокопания. И бесполезное. Всегда стремишься думать о себе лучше, чем ты есть.

А потом явился этот сопляк. Колдун-недоучка, где-то разжившийся поганым изделием Розена, садист и убийца, заставивший его плясать под свою дудку. И украл ее.