Выбрать главу

Тьедри открыл глаза и увидел над собой лица, сплошные лица, взволнованные, тревожные. Он чуть приподнял руку и понял, что, даже лишившись сознания, не выпустил рукояти меча.

— Кто победил? — хотел было спросить он, но королевская рука закрыла ему рот. И тут же за дело взялся Базан.

Пока он перевязывал лицо Тьедри, подвели мула, Джефрейт поднял своего младшего с травы и усадил в седло. Тогда лишь Тьедри увидел распростертое тело Пинабеля.

Разумно наложенная повязка так крепко держала челюсть, что говорить было почти невозможно, разве что сплевывать кровь, да и та большей частью попадала на доспех. Он молчал — молчал, когда его привезли в палатку, когда Гийом, ругая сарацин, с немалым трудом снял с молодого хозяина кольчужный панцирь, и только думал, что до сих пор не знал ощущения подлинной, Господом дарованной победы.

Это была блаженная пустота с легким привкусом тревоги. Жизнь все же продолжалась — и какой ей следовало быть после Божьего суда, Тьедри еще не понимал.

Ему казалось странным, что другие считают его прежним. Джефрейт искренне полагал обрадовать его, когда пришел рассказать, как повесили предателя Гвенелона. Тьедри покивал — ему был в радость приказ Базана молчать, чтобы зря не шевелить раненую щеку. Позорная смерть Гвенелона уже не была тем венцом справедливости, которого требовал далекий голос Роландова рога.

Погиб предатель. Но неужели Божий суд состоялся лишь затем, чтобы погубить человека, совершившего предательство?

Когда Тьедри начал вставать и выходить — а это произошло на третий день, и то лишь потому, что он крепко ударил по руке пытавшегося удержать его Гийома, — оказалось, что ему неприятно общество себе подобных. Он избегал баронов, наперебой поздравлявших его с победой, а присланные Карлом подарки велел увязать и навьючить на мула. Войско двинулось дальше, торопясь домой, во Францию-красу, и мул тащил ценные меха, золотую и позолоченную посуду, сарацинское оружие, которых Тьедри даже не пожелал рассмотреть внимательно.

Когда устраивали дневку, он отсиживался в палатке и выбирался только ближе к ночи. Отродясь Тьедри не думал, что прогулки в одиночестве таят в себе такую прелесть. С каждым разом размышления делались все стройнее, словно бы кто-то незримый расставлял по местам слова и фразы.

Он медленно ехал краем луга. Ночь успокаивала его, как умела. Она врачевала рану легчайшим из своих прохладных ветерков, и Тьедри, прислушиваясь к болящему месту, наслаждался постепенным угасанием боли.

Была тишина.

Все кончилось. Все забылось. Новые заботы беспокоили короля. Бурно оплакав сперва Роланда с товарищами, потом Пинабеля, потом — Гвенелона с родней, войско уже на третий день толковало о совсем других вещах. Цепочка мести была оборвана — очевидно, все получили по заслугам…

А Тьедри покачивался в седле, дышал всей грудью и ощущал: чего-то ему недостает.

Он не был другом высокомерного графа Роланда — Джефрейт, впрочем, тоже не был тому другом. Он мало беседовал с учтивым Оливьером, а к архиепископу Турпину разве что на благословение подходил. И сейчас он думал о том, что слова неистовые, выкрикнутые им в лицо баронам, возможно, были ниспосланы свыше, что Господь, когда чаша Его терпения переполнена, очевидно, карает не предателя, а само предательство. Иначе Он дал бы услышать зов Олифанта кому-то из Роландовой родни, да пусть бы и самому Карлу! Но зов пришел к человеку, который почти не знал графа, к человеку случайному, да, случайному, как будто Господь, желая поставить некий опыт, взял да и пустил этот зов наугад…

Но как можно покарать предательство?

Может быть, с неба слетят сотни молний и каждая, избрав себе одно человеческое сердце, выжжет в нем намертво способность к предательству?

Тьедри подумал, что надо бы с этим вопросом обратиться к какому-нибудь ученому монаху.

Думал он также о том, что со шрамом, который наверняка стянет и щеку, и подбородок, перекосив все лицо, он уже мало будет годен в женихи к благородной девице и может рассчитывать только на вдову с детьми, так что стоит совсем махнуть рукой на это дело и отсылать свою часть военной добычи в какой-нибудь почтенный монастырь, который даст на старости лет достойный приют и покой.

Эта мысль породила чувство — невыразимую словами обиду. Вот то, чего Тьедри добился своим поединком, — краткое время был доволен Карл, краткое время возмущались вассалы Гвенелона и Пинабеля, а шрам-то остался навсегда…

Господь пометил того, кому дал победу. Но неужели Божий суд свелся только к краткому мигу осознания победы и к шраму на вечную память? В этом была какая-то особая несправедливость. Тьедри просил совсем иного!