Когда я рассказал о своем желании одному из местных жителей, он в страхе воззрился на меня, и, молитвенно сложив ладони, воскликнул:
«Каменный склон? Не будь глупцом! Разве тебе совсем не дорога жизнь?! Многие пытались сделать это до тебя, но никто не вернулся, чтобы рассказать о своих страданиях. Каменный склон? О нет, ни за что, ни за что!»
Он стал настаивать на том, чтобы провести меня в горы. Я вежливо отклонил его предложение. Как ни странно, его ужас подействовал на меня с точностью до наоборот. Вместо того чтобы отпугнуть, он лишь укрепил мою решимость.
И вот, ранним утром, когда ночная тьма уже почти рассеялась, я стряхнул с себя ночные сны, взял посох, семь буханок хлеба, и отправился в путь, на Алтарную вершину. Слабое дыхание угасающей ночи, быстрый ритм зарождающегося дня, настойчивое желание узнать тайну блуждающего монаха, и еще более настойчивое желание освободиться от себя самого, хотя бы на миг, каким бы кратким он ни был, — все это окрыляло меня и будоражило кровь.
Я отправился в путь с песней в сердце и твердым намерением исполнить задуманное. Но когда, спустя довольно продолжительное время, я достиг, наконец, подножия склона и окинул предстоящий мне подъем взглядом — песня застряла у меня в горле. То, что издали виделось ровной тропой, на деле оказалось непроходимой кручей. Всюду, куда ни посмотри, в высоту и в ширину — лишь камни, разного размера и формы, маленькие и большие, острые как шипы, и плоские, как заточенные ножи. Никаких признаков жизни. Впечатление было гнетущим. Я ощутил вдруг, как безотчетный страх ледяной волной окатил мое сердце. И все же я не хотел отказываться от своего плана.
Вспомнив горящие глаза доброго человека, отговаривавшего меня от этой затеи, я призвал всю свою решимость и стал взбираться по склону. Вскоре я понял, что, уповая лишь на помощь своих ног, я не сильно продвинусь вперед. Я скользил на каждом шагу, а шорох осыпающихся камней походил на предсмертный хрип — казалось, некий исполин, задыхающийся в мучительной агонии на дне пропасти, посылает мне вдогонку свое последнее проклятие. Чтобы хоть как-то двигаться, мне приходилось цепляться за подвижные камни ступнями, руками и коленями. Как же позавидовал я тогда ловкости горного барана!
Я карабкался зигзагами все выше и выше, не давая себе ни малейшей возможности отдохнуть, потому что боялся, что ночь застанет меня в пути. Мне совсем не хотелось возвращаться.
День был уже на исходе, когда я вдруг ощутил острый приступ голода. До этого я вовсе не думал ни о еде, ни о питье. Буханки хлеба, завернутые в платок, которым я обвязался вокруг талии, сейчас казались бесценными. Я присел, достал хлеб и уже приготовился было проглотить первый кусок, как звон колокольчика, а вместе с ним плач тростниковой флейты заставили меня остановиться. Я был поражен. Сколь необычно было слышать подобные звуки здесь, в этой каменной пустыне!
Из-за скалы, справа от меня, появился крупный черный баран, скорее всего, вожак. Не успел я удивиться, как меня со всех сторон окружили бараны. Из-под их копыт тоже сыпались камни, но не так оглушительно, как это было в пору моего подъема. Вдруг, словно дождавшись приглашения, все стадо под предводительством вожака бросилось к хлебу. Они уже почти выхватили его у меня из рук, но тут раздался голос пастуха, загадочным образом возникшего прямо передо мной. Это был молодой человек поразительной внешности: высокий, сильный, с лучезарной улыбкой. Набедренная повязка была единственным его одеянием, а тростниковая флейта — единственной ношей.
— Мой вожак избалован, — произнес он тихо. — Я кормлю его хлебом, когда он у меня есть. Но те, у кого есть хлеб, редко посещают эти места. — Он повернулся к барану и сказал: — Видишь, как благосклонна к нам Судьба, мой преданный вожак? Никогда не ропщи на Судьбу.
После чего нагнулся и взял буханку. Полагая, что он голоден, я предложил ему:
— Мы разделим эту скудную еду. Здесь достаточно хлеба для нас обоих и для вожака.
Но, к моему крайнему изумлению, он кинул первую буханку баранам, затем вторую и третью, и так все семь буханок, откусывая от каждой по кусочку. Я был потрясен до глубины души и содрогнулся от гнева. Но, сознавая, что теперь уже ничего не исправишь, решил успокоиться и держать себя в руках. Озадаченно взглянув на пастуха, я произнес, наполовину умоляющее, наполовину с упреком:
— Теперь, когда ты скормил хлеб голодного человека баранам, неужто ты не напоишь его овечьим молоком?
— Молоко моих овец — яд для глупцов, а я бы не хотел, чтобы мои овцы были повинны в смерти, пусть даже дурака.
— Но в чем же моя глупость?
— В том, что ты взял с собою семь буханок хлеба, как будто путешествие займет семь жизней.
— Что ж, по-твоему, мне надо было взять семь тысяч?
— Ни одной.
— Отправляться в такое долгое путешествие без еды — ты это мне советуешь?
— Путь, который не снабжает путника, не стоит того.
— Значит, мне нужно есть камни и запивать их потом?
— В твоей плоти достаточно еды, а в крови — влаги.
— Ты насмехаешься надо мной, пастух. И все же я не буду смеяться над тобой в ответ. Тот, кто съел мой хлеб, хоть и оставил меня голодным, становится моим братом. Дело к ночи, и я должен продолжить свой путь.
Не скажешь ли ты мне, далеко ли еще до вершины?
— Ты очень близок к Забвению.
С этими словами он поднес флейту к губам и зашагал прочь, унося с собой причудливый мотив, звучавший, точно жалоба из преисподней. Вожак пошел следом, а за ним потянулось и все стадо. И долго еще я различал сквозь гул осыпающихся камней их блеяние и плач тростниковой флейты.
Отогнав мысли о еде, я попытался восстановить силы и решимость, отнятые у меня пастухом. Если уж ночи суждено застать меня средь этих мрачных глыб, то я должен, по крайней мере, отыскать место, где мог бы вытянуть уставшие ноги, не опасаясь скатиться вниз. Итак, я снова принялся ползти вверх по склону. Глянув вниз, я едва мог поверить, что взобрался так высоко. Подножья горы уже не было видно. Вершина же казалась вполне достижимой.
Когда совсем стемнело, я добрался до небольшого каменного грота. И хотя камни нависали над пропастью, дно которой терялось во мраке, я все же решил заночевать здесь.
Острые камни, исполосовавшие мою обувь, не пощадили и моих ног. Кровь на ступнях запеклась, и когда я попытался снять сапоги, мне пришлось отдирать их. Мои ладони также были изранены, а ногти походили на кору, сорванную с сухого дерева. Одежда же превратилась в лохмотья. Голова была тяжелой, будто налита свинцом, и я не мог думать ни о чем другом, кроме сна.
Сколько я проспал — мгновение, час или вечность — я не знал. Я проснулся оттого, что какая-то сила тянула меня за рукав. Испугавшись и еще не до конца придя в себя, я приподнялся и увидел перед собой молодую девушку с тусклым фонарем в руке. Она была обнажена. Черты ее лица и фигура были изящны и тонки. За рукав же меня тянула старуха, настолько же безобразная, насколько красива была девушка. Холодный озноб прошиб меня с головы до пят.
— Видишь, как благосклонна к нам Судьба, детка? — произнесла старуха, наполовину стащив с меня куртку. — Никогда не ропщи на Судьбу.
Язык отказывался мне повиноваться. У меня не было сил ни говорить, ни сопротивляться. Тщетно я призывал свою волю — казалось, она покинула меня навсегда. Совершенно беспомощный, я был в руках этой старухи и ее дочери, несмотря на то, что мог бы выгнать их из пещеры запросто, если бы только захотел. Но в том-то и дело, что у меня не было сил даже захотеть.
Не удовлетворившись одной только курткой, старуха стала раздевать меня дальше, до тех пор, пока я не оказался совершенно голым. Раздевая меня, она отдавала одежду девушке, и та облачалась в нее. Фонарь отбрасывал неверные тени на стену пещеры. Казалось, они исполняли какой-то танец — силуэты двух женщин сливались с силуэтом моего обнаженного тела, разъединялись вновь, — и картина эта наполнила меня ужасом и отвращением. Я наблюдал за ними, совершенно не понимая, что происходит, и не мог произнести ни слова, хотя именно слова сейчас мне были так необходимы, они были бы единственным моим оружием в том уязвимом положении, в котором я оказался. Наконец, с трудом ворочая языком, я произнес: