— Любите меня много. Я вас люблю всех.
Потом она, казалось, уснула возле больного ребенка.
Все остальные дети смотрели на нее, вытянув голову.
Дрожащий голосок раздался, что сказал слабо: «Монэль умерла». И настало великое молчание.
Дети поставили вокруг постели малыя свечечки зажженные. И, думая, что она спит, быть может, они выстроили перед ней, точно перед куклой, маленькие деревья, светло-зеленые, заостренные кверху, и поместили их среди барашков из белого дерева, чтоб глядели на нее. Потом они сели и сторожили ее. Немного спустя больной ребенок, чувствуя, что щека Монэль холодеет, начал плакать.
3. Об исчезновении ее
Был ребенок один, что имел обыкновение играть с Монэль. То было в старинное время, когда Монэль еще не уходила. Все часы дня проводил он возле нее, смотря на дрожание ее глаз. Она смеялась беспричинно, и он смеялся беспричинно. Когда она спала, ее приоткрытые губы были в работе благих слов. Когда она просыпалась, она улыбалась про себя, зная, что он сейчас придет.
Это не то чтобы в настоящую игру они играли: ибо Монэль принуждена была работать. Такая малютка, она оставалась весь день сидеть перед старой оконницей, полной пыли. Стена напротив была наглухо замазана известкой, под слабым северным светом. Но маленькие пальчики Монэль бегали по белью, точно они скакали рысью по дороге белого полотна, и булавки, приколотые к ее коленям, обозначали перепутья. Правая рука была сложена, точно малая повозка телесная, и она подвигалась, оставляя за собой обрубленную борозду; и со скрежетом иголка вонзала свой стальной язык, погружала его и вздымала, вытягивая длинную нить своим золотым глазком. И на левую руку любо было смотреть, потому что она тихонько ласкала новое полотно и исцеляла его от всех морщин, точно в молчании выравнивала свежие простыни больного.
Так смотрел ребенок на Монэль и тешился бессловно, ибо работа ее казалась игрой, и она рассказывала ему вещи простые, что вовсе не имели много смысла. Она смеялась солнцу, она смеялась дождю, она смеялась снегу. Она любила быть согретой, измокшей, замерзшей. Если у нее были деньги, она смеялась, размышляя, что она пойдет танцевать в новом платье. Если была нищенкой, она смеялась, помышляя, что она бы съела бобов, большой запас на целую неделю. И она мечтала, когда были грошики, что она доставит другим детям смех; и она ждала, с пустой своей маленькой ручкой, как бы смотаться в клубочек и пригнездиться в своем голоде и в своей нищете.
Она всегда была окружена детьми, что вглядывались в нее глазами расширенными. Но она выделяла, быть может, ребенка, что приходил проводить возле нее часы дня. Однако, она ушла и покинула его одного. Она никогда не говорила ему о своем отбытии, разве лишь становилась более важной и смотрела на него длительнее. И ему вспомнилось также, что она перестала любить все, что ее окружало: свое маленькое кресло, раскрашенных животных, что ей приносили, и все свои игрушки, и все свои тряпки. И она грезила с пальцем у губ о вещах иных.
Она ушла в один декабрьский вечер, когда ребенка не было. Неся в руке свою маленькую лампочку мигающую, она вошла, не оборачиваясь, во тьму. Когда ребенок возвращался, он заметил еще на черной предельности узкой улицы короткое пламя, что вздыхало. Это было все. Он никогда уж не увидел Монэль.
Долго он спрашивал себя, почему ушла она, ничего не сказав. Он подумал, что она не хотела быть печальной его печалью. И убедил себя, что она пошла к другим детям, которые нуждались в ней. С своей маленькой догорающей лампочкой она отправилась помочь им, помочь искрой в ночи. Быть может, пригрезилоеь ей, что не следовало слишком его любить, его одного, дабы иметь возможность любить также других маленьких незнакомцев. Быть может, иголка с своим золотым глазком до предела дотянула маленькую повозочку телесную, до крайнего предела обрубленной борозды, и Монэль потомилась на сырцовом пути полотна, где мчалась ее рука. Конечно, ей хотелось вечно играть. А ребенок совсем не знал способа игры вечной. Быть может, она возжелала, наконец, увидеть, что было за старой слепой стеной, все глаза которой, уже годы, сокрыты были известкой. Быть может, она скоро придет. Вместо того, чтобы сказать: «До свидания, жди меня, будь умник!», — чтоб подслушал он шум всех ключей в замках, она утаилась, и придет нечаянно, сзади, за его спиной и положит две ручонки свои теплые на его глаза — о, да! — и закричит: «Ку-ку!» своим голосом пташки, вернувшейся к огню.
Ему вспомнился первый день, когда он ее увидел, прыгающей, точно была она хрупкая белизна горящая, вся подернутая смехом. И глаза ее были водные очи, где мысли двигались, как тени растений. Там, на повороте улицы, пришла она доброжелательно. Она смеялась, она смеялась взблесками медлительными, подобно прерывным дрожаниям хрустального кубка. Это было в зимние сумерки, и стоял туман; эта лавочка открылась тогда. Тот же вечер, те же вещи вокруг, тот же гудящий шмель в ушах: различность года и ожидание. Он подвигался вперед с осторожностью. Все вещи были те же, как в первый раз; но он ее ждал: разве недостаточное основание это, чтобы она пришла? И он простирал доверчивую ручонку свою через туман.