Вдруг двери, у которых мы сидели, открылись, и вышел такой себе приветливый горбун. Узнав, что Игорь художник, горбун пригласил нас к себе, он тоже был художник. У него было что-то выпить, а когда алкоголь закончился, Игорь облазил карманы и нашёл пару бутылочек настойки боярышника. Я от своей порции отказался. Горбун подозрительно осмотрел пузырек. Тогда именно он и сказал:
– Но это же против сердца…
– А нам от чего надо? Именно от сердца, – подтвердил Ворошилов.
С настойками же в бутылочках был ещё более экстравагантный эпизод. Игорь носил короткий салатный грязный плащ, на мне был – длинный до пят. Я начал отпускать бороду и усы, каковые растут у меня, как у монгола, только колечком, усы и на подбородке. Добавьте к этому вдохновенный нос Ворошилова, его близко поставленные глаза камбалы – получите двух тотально подозрительных субъектов. И вот на Трубной, ночью, нас, мирно идущих себе куда-то, останавливают менты, сажают в машину и везут недалеко, на Сретенку, в ментовскую. Там нас записывают. Тогда паспортов с собой не носили. Мы дали наши данные, я ничего не соврал почему-то и сказал, что приехал из Харькова к другу. Нам сказали выложить из карманов всё, что есть. Мы выложили. Ничего особенного. У Игоря пять или шесть бутылочек. Боярышник и ромашка.
– У меня сердце, сержант, пошаливает, – немедленно объяснил Ворошилов пожилому сержанту, который нас принимал.
– Ой знаю, – сказал сержант и вздохнул. – У меня у дочки то же самое!
Сплочённые общей бедой, они поговорили о болезнях сердца, а затем сержант ободрил нас сообщением, что нас, по всей вероятности, скоро отпустят, вот только приедет следователь из МУРа, задаст несколько вопросов. Оказалось, что в районе Трубной совершено необычайно зверское преступление: убита топором дворничиха-татарка и двое её детей. В центре Москвы таких преступлений давно не было. Или вообще не бывало.
– Да, Лимоныч, хороши мы с тобой, что нас по подозрению в убийстве задерживают, – прошипел Ворошилов.
Благодаря дочке сержанта, вернее, её больному сердцу, нас даже в камеру не посадили. Через час приехал следователь. Был он, я помню, очень странно по тем временам одет: кожаное пальто и шляпа. И он курил трубку! Поговорив с нами, задав нам наводящие и уводящие вопросы, следователь приказал нас отпустить. Игорь впечатлил его вгиковскими знаниями, а я, может, и ничем не впечатлял, но, очевидно, успокоили мы его. О том, какие это были либеральные времена, свидетельствует тот факт, что мы не имели при себе паспортов и дали свои адреса, что называется, под честное слово, и никто не бросился эти адреса проверять. Потому я и называю эти времена либеральными. Правда, для порядка меня попросили написать подписку, что я уеду по месту жительства в г. Харьков. Я не идеализирую прошлое ничуть. Констатирую факт: нас никто ни разу не ударил! Сейчас подобный эпизод задержания подозреваемых в особо тяжком и изощрённом убийстве сопровождался бы, как минимум, избиением.
О том, что я Игоря выделял, свидетельствует и стихотворение, помещённое мной в сборник «Русское», изданный в 1979 году «Ardies Press». Написано стихотворение незадолго перед отъездом из России. Процитирую несколько строф:
Далее следует стихотворная характеристика товарища Игоря Ворошилова:
Это не конец стихотворения, но достаточно, чтобы понять моё к нему отношение. Да и то, что я вступился за него, когда его избил Губанов, отомстил, дав Лёньке бутылкой по голове, аргумент в пользу особого моего отношения. Нотации же я, возможно, читал ему за беспорядок, который он учинял в квартире маленького Кушера. И уж наверняка я зануживал его просьбами и советами ограничивать себя в питье. Сам я далеко не был примером трезвенника. Помню эпизод, когда я поранил себе палец и, осатанев от вида крови, с жутким криком бежал по улице Кировской в потоке машин. Тогда меня поймали и откачали Ворошилов и Алка Зайцева. Но я, подебоширив с ними пару дней, возвращался в свою нору – читал и писал. Они же не останавливались. Вся та жизнь, эпизоды семилетнего, день в день с 30 сентября 1967 года по 30 сентября 1974 года, пребывания в Москве, невосстановимы, разумеется. Можно лишь вспомнить общий настрой, дух, проявлявшийся в отдельных фрагментах. Помню, мы с Анной снимали уже комнату на Открытом шоссе, близ Преображенки, а Ворошилов опять осел у Кушера. Было лето, окна стояли распахнутыми. За что-то обидевшись на Ворошилова (он уснул пьяный), я от злости собрал все его картинки (в основном гуаши на картоне), связал их и прошёл от Уланского по ночной Москве на Открытое шоссе. Проснувшись, Анна в ужасе не могла понять, что я принёс. Затем стала бранить меня. В другой раз Игорь позвонил и передал через соседку, что погибает и просит спасти его, и дал адрес. Благородный Лимонов положил в карман десятку, только что полученную за пошитые неизвестному теперь москвичу брюки и отложенную на оплату комнаты, и поехал. Ну, гибель, скорее, постоянно висела над буйной головой художника, поэтому – чуть больше гибели, чуть меньше… Приехав куда-то, кажется, к метро «Студенческая», я нашел Игоря, он ждал меня в пивбаре. Домой к Анне я вернулся через двое суток. Однако я выполнил свой долг перед товарищем: ему надо было выговориться, он чувствовал себя младшим товарищем других наших экспрессионистов, достаточно ярких – Яковлева и Зверева. Ему нужно было с кем-то близким двое суток эту тему развивать, что-то в результате понять для себя, а что-то, чтоб сказал ему я. Поэтому я не считал после, что он вызвал меня по неважной причине, «погибель» существовала в форме его страха перед вторым местом. Он говорил мне, что умеет делать вещи «лучше Зверя», что «Зверь клепает картинки для иностранцев».