Тогда я надевала свою сестринскую шапочку и брала в руки докторский чемодан. Аксель хватал корзинку и устремлялся вслед за мной. Большинство садов не было отгорожено от незастроенных лугов, поэтому перебраться к соседям мы могли без труда. Господин Вайгони уже знал, что нам нужно. Он кивал, перегнувшись через ревущую и дымящую газонокосилку, и делал приглашающий жест рукой, что означало разрешение искать раненых лягушек на уже обработанных участках травы. Идти перед косилкой и спасать земноводных заранее нам не позволяли. Господин Вайгони опасался, что наши ноги могут попасть в ножи. Аксель держал корзину, а я складывала в нее лягушек без задних или передних лап и больших толстых бестий, из животов которых вываливались серые кишки; собирали мы также и лапы без лягушек. Мы принципиально брались за все, даже самые безнадежные случаи, к которым относились лягушки без голов и перееханные посередине. Когда мы возвращались в сад моих родителей, корзина была заполнена доверху, а господин Вайгони все еще косил. Воздух наполняли запахи скошенной травы и бензина. К этому моменту папа уже убегал в дом, но высовывался через каждые десять минут, чтобы проверить, не стих ли шум. Аксель вытряхивал пациентов на апельсиновый ящик и пересчитывал найденные конечности. Прежде всего я бралась за случаи ранений в области живота. Такие лягушки уже не шевелились, поэтому работать с ними было проще всего. Я засовывала внутренности обратно.
«Я бы так никогда не смог», — каждый раз говорил Аксель с отвращением и восхищением, отматывал кусок ленты и протягивал мне, чтобы я могла отрезать. Я заклеивала рану и укладывала пациента в одну из оранжевых коек. Рана сразу же раскрывалась, и из нее начинала сочиться прозрачная жидкость. К влажной лягушачьей коже лента почти не прилипала. Я пристраивала еще один кусок и бралась за следующего пациента. Лягушки с ампутированными конечностями дергались как сумасшедшие. Мне крайне редко удавалось приклеить к ним их лапы, поэтому я просто укладывала их в кровати. Пациенты тут же выбирались и на оставшихся кривульках отправлялись под рододендрон. Мы этих калек не преследовали, просто складывали под куст их имущество на случай, если лягушки захотят его забрать. Это был самый неприятный момент нашей врачебной деятельности: до следующего утра все пациенты успевали исчезнуть или умирали. Не могу вспомнить ни одного случая, когда нам удалось хоть кого-нибудь вылечить.
Не только у папы с его газонокосилками — у каждого члена моей семьи было нечто, чего он просто терпеть не мог. Мама ненавидела высокие женские голоса. Точно так же ее трясло и от голоса бабушки, проживавшей на необустроенном чердачном этаже нашего дома. Но об этом она умалчивала. Говорила примерно так: «Эти писклявые голоса, не выношу я эти противные писклявые женские голоса. Разве можно работать в таких условиях?»
Бабушка не выносила шума, устраиваемого мужчинами, врывавшимися в ее комнату по ночам. Она утверждала, что каждую ночь к ней приходят мужчины. Эти злыдни тайно вырывали у нее волосы и забирали с кастрюль крышки, чтобы брякать ими по утрам, стуча о кафель на кухне. Самое удивительное то, что у бабушки не было ни кастрюль, ни кухни. Она не готовила, а ела вместе с нами внизу.
Моя старшая сестрица ненавидела щебетание птиц. Она делала уроки, разрисовывая разным цветом реки и горы на контурных картах, или выполняла другие задания, доступные четвероклассникам, но могла внезапно раскидать карандаши по полу и завопить: «Эти птицы, эти чертовы птицы! В таких условиях невозможно работать. Все время орут!» Кроме птичьего гомона сестра ненавидела и любые звуки, производимые мной.