Выбрать главу

После размешивания масса стала однородной и приобрела привлекательный вид — густая и ароматная, она походила на пудинг или заварной крем. Я даже смирился с цветом сырой телятины, который придало продукту вино. Однако следующая проба показала, что на вкус мое творение совершенно омерзительно. Что-то в нем было не так, не соответствовало одно другому, явилось ошибочным. Только вот что?

Я вспомнил, как Пеллегрино добавлял изюм в сладкую пшеничную кашу и приговаривал: «Фрукты пудингу не помеха». В отчаянии я бросил в чашу горсть изюмин и размешал. Продукт потерял шелковистую однородность — изюминки напоминали маленьких дохлых плотвичек, но я надеялся, что волшебство кулинарии расставит все по местам и придаст блюду необходимый вкус. Я вылил смесь в квадратную кастрюлю и поставил на огонь.

Кухня немедленно наполнилась запахом чеснока, который обычно казался мне приятным, но, как я сразу понял, совершенно не вязался с десертом. Но мед и чеснок сами по себе были прекрасными составляющими — не исключено, что мне удалось открыть новую, удивительную комбинацию. По краям кастрюли появились пузырьки, а на поверхности оспины маленьких кратеров кипящего масла. Стали выныривать изюмины, покрытые похожей на белую коросту сырной пленкой. Под жирным слоем топленого масла масса приобрела неприятное сходство со сгустками рвоты.

Я не смог заставить себя попробовать свое творение. Свалил все на тарелку и предложил Бернардо. Но кот понюхал, взглянул на меня миндалевидными глазами и удалился, задрав хвост. А я пошел спать, озадаченный, но не побежденный.

Глава XI

Книга Ландуччи

Я больше не выспрашивал о доже, опасаясь, что меня выкинут обратно на улицу. Венеция — ужасно неподходящее место для бедняков. Оставаться бедным в Венеции — значит лишиться всего среди потрясающего богатства, рыться в мусорных кучах в городе, который ломится от деликатесов, привезенных со всех концов мира, дрожать от холода в тени поражающих своим великолепием мраморных дворцов.

Лишь одну неделю в году все венецианцы чувствовали, что о них заботятся, и ни о чем не тревожились. В разгар лета Венеция справляла праздник Ла Сенса — символический брак дожа с морем. В течение восьми вольных дней отцы города выставляли столько еды и выпивки, что люди могли веселиться и пировать. Море, от которого зависело процветание города, превращалось в символическую невесту правителя, и это торжество по своему великолепию намного превосходило остальные.

Нас, сирот, пьяниц, проституток, умственно неполноценных и других изгоев венецианского общества, праздничное возбуждение охватывало еще за неделю до начала Ла Сенсы. Мы садились шумными компаниями в порту или в разрушенных дворцах и похвалялись, сколько сумели съесть куриных желудков, умять сыра и влить в себя литров вина. Мы клялись, что будем объедаться, горланить песни и танцевать до упаду. Неудачники, беззубые, исхудавшие люди, вонючие в своих завшивевших лохмотьях обещали брать силой каждую женщину, которая попадется нам на глаза — будь она простая или благородная. И женщины, такие же грубые и грязные, радостно хихикали словно девчонки.

Великий день начинался процессией украшенных гирляндами роз лодок с сенаторами в красных плащах на борту. Люди толпились на площади Сан-Марко, стараясь пробраться к заветному месту, откуда можно увидеть дожа — величавого жениха в золотых одеждах. Он выходил из дворца правителя и поднимался на «Бусентор», горящий в пламени развевающихся на его мачтах красных лент. «Бусентор» возглавлял выходящую из лагуны флотилию. Солнце сверкало на сотнях весел, а на берегу в это время пел хор из двухсот мужчин и беспрестанно звонили все городские колокола.

Город охватывало заразительное воодушевление, когда дож, стоя на носу «Бусептора», произносил клятвы. Он воздевал руки к небу и говорил: «Мы берем тебя в жены, о море!» Затем бросал в волны Адриатики золотое обручальное кольцо. Толпа взрывалась одобрительными криками, и флотилия окружала корабль правителя. Звуки труб, орудийные залпы салюта, человеческие голоса — все смешивалось в ликующую какофонию.

Гондолы с величавыми гербами сталкивались с ладьями куртизанок, которые посылали воздушные поцелуи и обнажали белые груди. Все дворцы оживали — выступали акробаты, птицеловы, маги, жонглеры, танцоры, певцы и музыканты с грушевидными лютнями, и громко звучали барабаны.

Когда наступала темнота, ночное небо озаряли бесчисленные костры, а по улицам, словно огненные потоки, вились процессии с факелами.

Первый день всегда отличался весельем, столь безграничным, что долго это продолжаться не могло. Имеющие дома удалялись к себе и продолжали праздновать так, как им нравилось. А мы на улицах делали то, что обещали, — пили и обжирались до тошноты. Шли дни — люди сгибались под тяжестью дешевого вина, недосыпания и груза непрекращающихся развлечений. На жаре в толпе теряли сознание, давились рвотой, ссорились и ударялись в истерику. Но за год эта неприятная сторона праздника забывалась. А вот мне претили излишества — казались отупляющими. Безумная, непомерная масса мужчин, женщин, детей, лошадей, собак, кошек и кур (да-да, кур!), обжирающаяся, неорганизованная, пьяная, шумная, за восемь долгих дней и ночей совершенно лишала меня сил.

Я считал, что во дворце мой первый праздник сочетания дожа с морем будет другим. В прошлые годы я видел, как достойные сенаторы и их благородные дамы скрывались в палаццо, и не сомневался, что их торжество намного сдержаннее и утонченнее уличного хаоса. Воображал, как буду прислуживать на устроенном дожем для своих придворных изысканном приеме, представлял величественных дам и господ, умеющих развлекаться с изяществом и благопристойностью. Эти люди не шлепают ногами по лужам мочи, не оступаются в скользкой блевотине, ревнивые жены не вцепляются в волосы соперницам, пьяные задиры не устраивают драк и не падают в каналы, и в корзинах не надрываются от крика жалкие младенцы, пока их юные матери пьют и пляшут, все забывая в пьяном угаре.

Я предвкушал вечер утонченной еды и благородной музыки, которая не будет терзать моих чувств. Планировал собрать два свертка объедков лучших кушаний, упаковать их, перевязать бантом и на следующий день подарить Марко и Доминго. И не важно, что Марко принимает все без благодарности. Этот жест будет свидетельством моей щедрости, демонстрацией того, каким я стал добросердечным от близости к высокородным людям. Мне не требовалось, чтобы он говорил «спасибо».

Доминго, напротив, всегда был признателен. Как-то раз, когда он слишком долго и восторженно меня благодарил, я оборвал его и кивнул в сторону куска пармезана, который принес.

— Пустяки.

— Я не только за сыр, — ответил он и нерешительно коснулся моего плеча, но тут же отдернул руку, потупился и тихо сказал: — Ты верный друг, Лучано.

Я заметил, как зарделись его прыщи.

— Чепуха, — пробормотал я, но мы оба понимали, что дружба значит для нас очень много.

На рассвете праздничного дня я с удивлением заметил, что на кухне нет привычной суеты. Наоборот, все словно замерло. Я спросил старшего повара, когда мы начнем готовку. И он ответил:

— Наблюдай и учись, — улыбнулся и ушел.

Мой первый глоток реальности состоялся сразу после церемонии в лагуне. Наш хилый дож рухнул, едва за ним закрылись двери дворца. Правителя отнесли в его покои два стражника. От изнеможения и жары старик лежал без движения, и поблизости не было ни одного из его придворных. Старший повар покачал головой.

— С каждым годом это нелепое торжество становится все более изнурительным. Не ровен час, еще один правитель упадет замертво в самый разгар.

— Еще один? — удивился я.

— Прошлый дож. В свой первый праздник он объелся дыней, сидя в саду с непокрытой головой под палящим солнцем. Покраснел как редиска, изо рта пошла пена, и умер от апоплексического удара, — пожал плечами синьор Ферреро. — От дожей не требуется, чтобы они проявляли ум и долго правили.