— Совершенно справедливо, — согласился я. — Это напомнило мне, с каким наслаждением крестьянин пил вино, пока не упал замертво.
Старший повар взял разделочный нож.
— Когда придет твое время, относись к луку с почтением. Посмотри на эту глянцевую кожуру… — Он приподнял луковицу и медленно повернул. — Это цвет старого хереса, если взглянуть на просвет бокала.
Я кивнул и постарался почтительно промолчать, однако не удержался:
— Этот цвет напоминает мне ту жидкость, которую дож влил крестьянину в горло.
Синьор Ферреро на мгновение закрыл глаза, затем осторожно поддел кончиком ножа шелуху.
— Когда чистишь луковицу, не задень следующий под кожурой слой. Не торопись, снимай только самый верх. Со старых луковиц кожура сходит легко, однако молодые могут заупрямиться. Ясно? — Наставник внимательно на меня посмотрел, но я сделал вид, будто не понимаю значения его взгляда. Он снял шелуху и оставил на ладони. — Взгляни, Лучано. Обрати внимание, какая она нежная по цвету и фактуре, словно прозрачные стружки меди и золота.
— Золото! Вот он, мотив убийства! — Поспешные слова будто сами слетели с моего языка. — Наказать вора — это понятно. Но зачем лить жидкость в горло мертвецу?
Старший повар закатил глаза и, не оборачиваясь, сложил луковую шелуху в кучку на краю разделочного стола, но когда я собрался выкинуть ее, остановил мою руку.
— Оставь, где лежит. Луковая шелуха способствует вдохновению.
— Вдохновению… — Я медленно кивнул и со смущенным видом продолжал гнуть свое. — Хотел бы я знать, что послужило вдохновением дожу.
— Взгляни на голую луковичку, Лучано. Она только что очищена. Никто до тебя не видел ее такой. Теперь у нее девственные цвета: белый с оттенком бледно-зеленого. Обращайся с ней аккуратно. Первый разрез делай прямо посередине, и вот посмотри, что обнажилось! — Он разделил половинки, продемонстрировал мне концентрический узор и улыбнулся. — Отвори сокровенное нутро и насладись зрелищем вложенных Друг в друга совершенных полусфер! — Синьор Ферреро задержал взгляд на луковице и продолжил: — Был такой греческий учитель Эвклид — он сделал интересные наблюдения по поводу геометрии круга… — Наставник, должно быть, заметил на моем лице недоумение и быстро добавил: — Но это сейчас не важно. — Взял луковицу, и голос его стал отрывистым: — Вдохни аромат ее души, только не спеши. Искусством готовить, так же как и искусством жить, следует наслаждаться ради самого процесса. — Он поднес луковицу к носу и глубоко вдохнул. — Не важно, что наши кушанья съедят за считанные минуты, главное — это творческое созерцание.
Ферреро положил луковицу срезом на стол и, склонив голову набок, рассек поперек.
— Прислушайся, Лучано, как она хрустит при каждом движении ножа. Ощути музыку свежести.
От аромата луковицы глаза наполнились жгучими слезами, и это обратило мое любопытство в иную сторону.
— Почему лук заставляет нас плакать?
Старший повар пожал плечами, и я заметил, что по его щеке тоже скатилась слеза.
— Ты можешь с тем же успехом спросить, почему человек плачет, глядя на великое произведение искусства или видя, как рождается ребенок. То слезы благоговения, Лучано, пусть текут.
Я вытер глаза, а он позволил слезам свободно струиться по лицу. Они капали с его подбородка, пока он укладывал нарезанный кубиками лук в горшочек. Такое благоговение вполне могло бы придать особую пикантность супу.
— Но дож…
— Довольно! — Старший повар швырнул нож на разделочную доску и поднял на меня глаза. — Прекрати, Лучано! Всему свое время, а твое время еще не пришло. Урок окончен. Возвращайся к работе и держи язык за зубами!
Я попятился, крутя пальцами у губ, будто запирая рот на замок. Глупец! Как легко я забываю, что меня могут вышвырнуть обратно на улицу. Я схватил метлу и принялся заметать гусиные перья в угол, где их легко собрать в мешки для служанок. Сам гусь уже успешно подрумянивался на вертеле, а из горшка, который оставят томиться на огне, я планировал выудить шею и желудок наутро, то есть именно тогда, когда они приобретут особенную нежность, и тем самым проявить заботу о Марко и Доминго.
На кухне не привыкли, чтобы старший повар так шумно взрывался. Я повел глазами, пытаясь оценить реакцию поваров, но никто не смотрел в мою сторону и я понял, что временно стал чем-то вроде персона нон грата. Только Джузеппе перехватил мой взгляд, но лишь для того, чтобы показать, как я ему противен. Моя феноменальная удача, позволившая мне превратиться из уличного беспризорника в ученика старшего повара, породила его досаду и непримиримую ненависть.
Мой деятельный юный ум перескакивал от Джузеппе к наставнику, к дожу, крестьянину и обратно. При этом я сгребал горстями гусиные перья в грубые мешки. Потом служанки займутся ими и отделят пух, которым набьют подушки. Занятый своими мыслями, я упустил много перьев, и те, взвиваясь над моей головой, попадали в очаг, где с шипением сгорали. Окутанный этой невесомой пуховой вьюгой, я размышлял, как вытянуть из синьора Ферреро информацию о смерти крестьянина.
Я знал, где живет мой наставник. Иногда по воскресеньям, в тот единственный день, когда Ферреро оставался дома и поручал Пеллегрино руководить на кухне, он приглашал меня на службу в церковь Святого Винченцо, где присутствовал со своими домашними, а затем к себе на праздничный обед. Час неимоверной скуки на мессе служил платой за то, что синьор Ферреро ввел меня в круг своих близких, и я с радостью отдавал долги. Я тщательно мылся и надевал свежую одежду, готовясь сидеть в церкви на скамье с господами, а не торчать сзади с нищими.
Служба меня утомляла, но я находил утешение в том, что и моего наставника она не слишком интересовала. Его глаза блуждали но сторонам во время приношения даров, а слушая проповедь, он разглядывал свои ногти. И вздыхал каждый раз, становясь на колени. А когда хор затягивал торжественный и звучный григорианский распев, отворачивался и, глядя куда-то вдаль, нетерпеливо постукивал ногой по мягкой скамеечке. Я решился его спросить, как он относится к посещению службы, и синьор Ферреро ответил:
— Это формальность. Не следует привлекать к себе ненужное внимание.
После мессы я бывал в восторге, оттого что могу сидеть за обеденным столом и есть с фарфоровой тарелки серебряной вилкой, словно член уважаемой семьи. Те трапезы стали для меня откровением. В доме Ферреро говорили о совершенно неизвестном мне мире: о школе, церкви, о портных и родственниках, о соседях. Я слушал, а сам открывал рот лишь в тех случаях, когда обращались ко мне, и не задержи вал подолгу взгляд на младших дочерях моего благодетеля.
Я не понимал, почему старший повар приглашает по воскресеньям к себе домой меня, а не своего помощника Пеллегрино, или Энрико, или Данте, или кого-то другого из работников, но не задавал вопросов, чтобы не спугнуть свое счастье. Не высовывал голову и наслаждался теми удовольствиями, которые мне даны. Окутал себя чужим семейным счастьем и воображал, что я единственный сын синьора Ферреро.
Старший повар обожал свою семью. Жена Роза служила ему в жизни опорой; его любимица, десятилетняя дочь Елена, была его гордостью; восьмилетних, похожих друг на друга как две капли воды близняшек Адриану и Амалию он считал чудом, а младшую пятилетнюю Наталью Софию, очаровательную девчушку с копной великолепных локонов и характером таким же милым, как и личико, — царицей своих радостей.
Пока старший повар приглашал меня есть: «Давай, Лучано, не стесняйся», — синьора Ферреро не глядя передавала мне спагетти. Не могу сказать, что она была недоброй, но ее холодное обращение заставляло меня ограничиваться небольшими порциями и держать рот на замке. Я не возражал. Понимал ее настроение лучше, чем мой благодетель. Какое у меня право сидеть за ее столом? Этого не могли сказать ни я, ни она.