На столе по-прежнему осколки стекла. Боли это не причиняло.
Она кончила почти сразу, мягкими ритмичными толчками, и кончать ей было не страшно, и она тут же поняла, что и он уже преодолел границу страха и тоже кончил в нее, столь страстно желанную в течение пятнадцати лет, денно и нощно, в нее, в Мари — самую запретную, убийственную и самую вожделенную. Она ведь сама подняла руку и коснулась его щеки, потом опустила ее и дотронулась до члена, столь же твердого, каким всегда бывал у него во сне с тех пор, как он впервые увидел ее. Но не получал ее, не осмеливался: Мари — самая запретная и потому смертельно опасная, которую он любил, все время сознавая, что коснувшийся Мари касается смерти, и поэтому она обладала безумной притягательностью.
Таким было начало.
Потом он положил ее на пол и сел рядом, и они оба понимали, что это неизбежно.
— Ну что, понеслось? — спросила она.
Почему она так сказала? Он ничего не ответил.
Около часа ночи Мари вернулась к себе в квартиру, вошла в комнату Бланш, разбудила ее и все ей рассказала.
На спине у Мари были пятна крови, поскольку осколки стекла впивались ей в спину. Она сняла платье и бросила его в угол. Порезы были незначительными, но Бланш протерла их спиртом. Мари была совершенно спокойна.
— Что он за человек? — спросила Бланш, хотя и знала, о ком идет речь.
— Будущее покажет, — ответила Мари.
Бланш отметила ее невероятное спокойствие.
— Будущее покажет, — снова повторила Мари, но на лице у нее было написано такое спокойствие, что в этих словах нельзя было услышать или уловить ничего другого. Она почти всю жизнь ждала возможности произнести их: не о страхе или границах, не о самом запретном или смертельном искушении, а о чем-то более простом и внушающем куда больший страх: Мари! Мари! Вот и понеслось!
Что же он был за человек?
Можно в нескольких словах передать, возможно, и не правду, но существовавшее в Париже общественное мнение о нем и о ситуации вокруг них с Мари, сложившейся, например, осенью 1910 года, и ничего не преувеличивая, а просто объективно резюмируя публиковавшееся в прессе, сказать, что его звали Поль Ланжевен, что он был уважаемым французским исследователем и отцом четверых детей, чей брак и счастливая французская семья оказались разрушенными женщиной-иностранкой с девичьей фамилией Склодовская и, возможно, еврейского происхождения! еврейского! что следовало рассматривать как еще одну атаку на французские устои после трагического национального поражения в борьбе против еврея Дрейфуса и победы его защитников!
Да, она наверняка еврейка! Откуда бы иначе взялось ее второе имя Саломея?
Женщина-иностранка, возможно еврейка, но в таком случае скрывавшая и отрицавшая свое еврейское происхождение, вполне вероятно, по сути своей, как позднее будет утверждать одна из газет, была человеком столь же преступным в области морали, сколь Дрейфус в военной!!! и, как и он, наверняка была виновна.
Но, во всяком случае, — полячка.
И совершенно ясно, что эта иностранка Склодовская, заполучившая путем замужества французскую фамилию Кюри, была не просто женщиной, а еще и богохульствующей интеллектуалкой со связями в эмансипированных кругах, например, в Англии! где она общалась с печально известными суфражистками; женщиной, пытавшейся, когда ее скандальное поведение разоблачили, скрыться от общественного мнения, но под конец все-таки выставленной прессой и общественностью на заслуженный публичный позор, чему позднее способствовало, например, «скандальное присуждение ей еще и второй Нобелевской премии» — премии, которую она не заслужила и которая по-своему положила конец ее связи с невиновным, по сути дела, Полем Ланжевеном.
Приблизительно так.
Что же он был за человек?
В 1907 году Поль внес свой главный и самый уникальный вклад в развитие физики: им стало применение электронной теории магнетизма; по существу это было объяснение экспериментов с магнетизмом, проведенных Пьером Кюри в 1895 году.
Он с успехом обобщал и пояснял опыты Томсона и Кюри, принадлежа к типу людей, умеющих увидеть взаимосвязь, но не способных находить корень необъяснимого; поэтому Мари за него всегда очень переживала. Он соединял отдельные звенья цепи, но к нему относились с известным пренебрежением, поскольку ему самому никак не удавалось создать что-нибудь уникальное, получить уникальный результат.