— А вдруг все это кончится, — сказал он.
Возможно, она чувствовала себя так свободно именно потому, что их квартира была тайной и запретной.
Когда все заканчивалось, Мари могла неподвижно лежать, глядя в потолок, и наблюдать, как колышутся отбрасываемые горящей свечой тени, сознавая, что польские борцы сопротивления неоднократно скрывались в таких же квартирах, обсуждая, как сохранить польский язык и культуру. Конечно, она должна была видеть разницу: их любовное гнездышко сильно отличалось от гнезда сопротивления, а может быть, нет? возможно, для нее и не отличалось? В их тайной квартире было нечто теплое и сокровенное, создававшее ощущение, будто она плывет по теплому морю, укачиваемая теплой водой, нет, словно она покоится в зародышевых оболочках, как эмбрион в матке? можно ли было так думать? разве этот зародыш не покоился в животворных околоплодных водах? Вместе с тем она внушала себе, что переживаемое ею было чем-то более значительным: глубинным смыслом жизни, открывающимся только невинным детям.
И мне тоже, думала она.
Мари пыталась сказать об этом Полю, сознавая, что ему не понять, каково это — жить в ссылке, когда тебя, где бы ты ни находился, вечно тянет отыскать своего рода материнское лоно!
Ты словно бы постоянно пытаешься вернуться обратно в лоно — понимал ли он? — где бы ты ни находился! вечно!
Мари забирала из своей квартиры постельное белье и несла его в корзинке, как рыночная торговка яйца.
Она ежедневно приносила эту сверкающую белизной «яичную» корзину к их ложу любви. Зачем ты это делаешь, спрашивал он, кто-нибудь может увидеть и заинтересоваться. Все равно кто-нибудь однажды увидит и заинтересуется, отвечала она, разве ты этого не понимаешь? Он часто засыпал, и она с любовью смотрела на его лицо, наблюдая, как оно утрачивает неприступность и становится смущенным и детским. Вот куда завело нас бегство, в самую глубинную ссылку, мы обрели покой в материнском лоне Европы, сказала она ему однажды.
Мысль показалась ему забавной, но немного гнетущей, и больше она этого не повторяла.
Поскольку все, что они делали, было запретным, Мари совершенно перестала чего-либо бояться. Я неопытна, сказала она как-то раз, все, что она проделывала, занимаясь с ним любовью, выходило за рамки ранее испытанного и было новым. Ее заинтересовало, в чем смысл человеческого опыта. Уже испытанное становится мертвой материей. Ты — физик, сказала она, Вселенная заключена в атоме, представляющем собой эту постель, не надо ни во что верить, почему ты боишься?
— Я не боюсь, — повторял он, возможно, излишне часто, чтобы она смогла ему поверить.
Мари не хотела бояться. И не хотела, чтобы боялся он. В этом отношении ей хотелось взять его с собой. Поэтому она рассказала о поездке в Ном.
Этого нельзя было делать. Но откуда она могла знать.
Поначалу она боялась, что он сочтет ее опытной. Потом она уже больше не боялась. Не беспокойся, сказала она. Мы ведь можем представить, что встретились совершенно случайно, что ты собираешься на Аляску и никогда не вернешься. Какие на Аляске города, спросил он. Кажется, Ном, ответила она. Это, во всяком случае, не в Гренландии, произнес он. Тем лучше, сказала она. Ты уезжаешь в Ном и останавливаешься в Париже только на одну ночь, а во время поездки в Ном ты умрешь. И тебе уже никто не страшен, и ведь нам было так хорошо.
Зачем я должен умереть? Чтобы никому из нас в эту ночь в Париже не было страшно.
И потом мы будем так думать ночь за ночью, во веки веков. Ты пойдешь по бесконечной ледовой равнине и умрешь, так и не добравшись до Нома. Почему я должен умереть? Потому что иначе ты будешь бояться того, чем мы занимаемся в Париже. Никто ничего не знает, и никто не узнает. Мы тоже забыли. Все вычеркнуто.
Так и думай. Все до этой ночи и после нее вычеркнуто, и потом, во веки веков, тебе ничто не страшно, и мне ничто не страшно. Представь, что ты уезжаешь в Ном. И никогда, никогда меня больше не увидишь, и мне ни перед кем не будет стыдно, поскольку ты умрешь по пути в Ном.