Но много, много долгих дней
О нем гласили, слов замест,
Лишь беглый взгляд иль быстрый жест.
Сколь медлил я, увы и ах:
Страшился молвить второпях
Не то, не так, накликать гнев…
А ведь у благородных дев
Сердца нежнейшие в груди:
Речешь “люблю” – грозы не жди.
Я стихотворец, но плохой –
Над несусветной чепухой
Несметных юношеских строф
Был суд читательский суров.
Но я их часто напевал,
Как сын Ламехов, Иувал,
Открывший пенье. Правда, он
Куда был паче изощрен.
Брат Иувалов, Тувал-каин,
Первейшей кузницы хозяин,
Вздымая мерно звонкий млат
И низвергая, ритм и лад
Поведал Иувалу… Впредь
Потомки стройно стали петь.
А в Греции Орфея чтут
Создателем искусства. Тут
Приводят столько же имен,
Сколь есть народов и племен.
И наплодил я сотни од.
Вот первый, и не худший плод:
“Любуюсь чудной красотой,
С восторгом думаю о той,
В ком вижу истый идеал,
Превыше всяческих похвал.
Я восхищен! И, сколь ни горд –
А мысленно пред ней простерт!”
Суди же, совершенен ли
Мой первый опус… Дни текли,
И что ни час – то грустный вздох,
Печальный “ах” иль томный “ох” –
И я не месяц, и не год
Опричь любви не знал забот.
“Увы! – стонал я в страхе глупом: –
Коль не признаюсь, лягу трупом,
А коль признаюсь, то вопрос –
Не рассержу ль ее всерьез?
Увы! Злосчастье, как ни кинь!”
И был бы, мыслю, мне аминь:
Ужель возможно выжить нам,
Коль сердце рвется пополам?
Но я решил: в такую плоть
Не стал бы вкладывать Господь
Безжалостных душевных черт,
И нрав юницы милосерд.
И, уповая на Творца,
Бледнея паче мертвеца,
Едва обуздывая дрожь,
Я выдавил признанье все ж.
А что сказал, того почти
Не помню, друг – пойми, прости.
Слова утрачивали связь,
Я рек бессмыслицу, боясь,
Боясь безмерно, что вот-вот
Юница даст мне укорот –
Признаний первых, как чумы
Египетской, страшимся мы!
И я бледнел, и я краснел,
Язык не слушался, коснел,
Я говорил, уставясь в пол,
Что кающийся богомол,
Иль пойманный с поличным плут –
О, несколько таких минут
Кого угодно долу гнут!
Но гордость, сей незримый кнут,
Меня стегала: “Что, не дюж?
Так и не брался бы за гуж!”
Речей моих несвязных суть,
Коль ты любил когда-нибудь,
Уже заведомо ясна:
Молил я деву, чтоб она
Благоволила с той годины
В любимейшие паладины
Меня возвесть – и молвил: “Всюду
Вас прославлять вседневно буду;
От огорчений и тревог
Оберегу, свидетель Бог,
Насколь смогу… В любой стране,
Всегда – при солнце, при луне,
В счастливый час, и в тяжкий час
Я стану мыслить лишь о вас!
Не отвергайте сей обет!”
Но был суров ея ответ
И, как почудилось, жесток.
Надежды призрачной росток
Тотчас поник, увял, пожух,
Мечты разбились в прах и пух.
Я мыслю, суть ея словес
Понятна сразу: наотрез
Рекла юница: “нет и нет!”
…И, посрамленный сердцевед,
Я горько плакал день-деньской,
Убит обидой и тоской.
Такой же испускала стон
Кассандра, видя Илион
Разгромленным. Но мне бы втрое
Любезней было сгинуть в Трое,
Чем слышать “нет” из милых уст!
И мнилось: мир отныне пуст.
Проклятия и пени множа,
Я выл, не покидая ложа,
И слезы лил на простыню.
И сердце облачить в броню
Желал, несчастный сумасброд.
Влачились дни, промчался год,
И я осмелился опять
Юнице нежной дать понять
Любовь мою. И поняла
Юница, что хочу не зла,
Но блага ей, что кровь свою
До капли за нее пролью –
И что, в признаниях не скор,
Я чести девичьей не вор,
И что никоего вреда
Не умышляю. И тогда
Мне огорчаться не случилось:
Она сменила гнев на милость.
Обласкан девой и согрет –
Насколь дозволил этикет,–
Я перстень от нее приял,
А в перстне красовался лал!
Пристало спрашивать навряд,
Насколь я счастлив был, и рад!
Господь свидетель, я воскрес
Душой и телом. До небес
Мечтами новыми взлетел,
Благословляя свой удел.
О королева королев!
Случалось, я, не одолев
Стремленья спорить – молод, брав, –
Перечил ей, и был неправ,
Но все ж из-под ея опеки
Не вышел бы, клянусь, вовеки.
И сколь же мне была верна
В делах и помыслах она!
Раздоров чуждые, и ссор,
Светло и радостно с тех пор
Мы жили, зная, что вдвоем
Одну судьбу себе куем,
Что скорбь и радость пополам
Делить судили свыше нам,
И что на свете мало пар,
Обретших столь прекрасный дар…
А ныне – где предел кручине?»
«И где ж, – я рек, – юница ныне?»
И друг мой вновь окаменел.
И ликом стал смертельно бел,
И рек: «Злосчастная стезя
Меня взманила… Не ферзя,
Но королеву отняла
Фортуна – вечная хула
Злодейке! Повторяю: брат,
Никто не знал таких утрат –
Юница нежная мертва!»
Я выдавить сумел едва:
«О нет!» – Но друг мой рек: «О да!»
«Беда! – вздохнул я: – Ох, беда…»
Но тут, под звонкий песий лай,
Явились, будто невзначай,
Ловцы, незримые дотоль.
И друг мой бедный, их король,
Кому в игре не повезло,
Вельми учтиво и тепло
Сказал «прощай», вскочил в седло,
Нахмурил бледное чело
И во дворец помчал, домой,
Дорогой краткой и прямой.
Двенадцать бил уже часов
Дворцовый гонг – и средь лесов
Был ясно внятен дальний звон…
И звоном этим пробужден,
Я голову приподнял с тома,
Чья повесть вам уже знакома:
Об Алкионе, о Кеике
И боге, снов людских владыке
С мифических, седых времен…
И я подумал: «Странный сон!
Пора к чернилам и перу:
Неспешно рифмы подберу –
И о видении прочтут
Моем…» И нынче кончен труд.