Но в двенадцать, пятнадцать, шестнадцать лет какой из тебя философ?
В эти годы ты рыцарь подвига, ты открываешь мир и мучаешься его огромностью.
Конечно, спасают книги. Не только «Происхождение видов», отведшее смертельный удар ножа хулигана Паюзы. Спасают романтики и фантасты, эти вечные смутьяны и разрушители нестойкого мальчишеского спокойствия.
Спасают, но ненадолго, если ты прописан в провинции.
«Штурман Альбанов погибал, пытаясь спасти своих безнадежно потерявшихся во льдах товарищей, герои “Плутонии” обходили изнутри земной шар, они знали, что даже в таком диком путешествии всегда могут положиться друг на друга, а вот конюх Рябцев, загуляв со своими дружками, вышел на зимний двор в одном нижнем белье и никто его до самого утра не хватился».
Провинция...
«На станции Тайга даже на железнодорожном вокзале никогда не чувствовалось суеты. Куда собственно спешить? Поезд ушел, поезд придет. Дождь начался, дождь закончится. Машинист Петров запил, машинист Петров опохмелится. Куда спешить? День, вечер. Ночь, утро. Осень, зима. Утомила тебя улица, сверни в переулок».
Провинция...
«Вот Карлик Нос. Он был так устроен, что не украсть чего-нибудь просто не мог. Он воровал все и везде. Его будущее было определено. Внизу, в теплой желанной долине, ласково помаргивали огоньки больших сроков и казенных домов.
Или Куж-Кувап.
Куж-Кувап всегда толкался возле женских уборных.
Ну какое будущее может ожидать ушастика, предпочитающего большую часть своей жизни толкаться возле женских туалетов?..
Или Томка Тпру, по фамилии Тпрунина. Прямо на уроке она могла завизжать, забиться в истерике. Ее посещали видения. Например, пьяный отец, кидающийся на мать с ножом.
Улица солнцем залита. Визг на катке. Можно подраться с Колькой-на-тормозах, сбегать к дому Темира — говорят, у него бабки сумасшедшие, можно заглянуть в Когиз или в библиотеку, там книгами пахнет».
Провинция...
Это уже потом, пройдя жизненные бои и войны, через мощный телескоп времени, повернутый окуляром в прошлое, смотришь в детство и замечаешь, что в мастерской, куда ты бегал к отцу, было «интересно, как в цирке. Сварка — как солнце, кисло и вкусно пахнет жженым металлом».
Многое замечаешь, поворачиваясь к детству лицом.
«Чердаки, пропахшие самосадом; жестяные петушки на коньках крыш; прокопченные кирпичные трубы; палисадники с березками и кустами смородины; глубокое небо, не расчерченное следами реактивных самолетов; грачи на распаханных огородах; субботники...
Радиофикация школы; певучие гавайские гитары; “апрелевские” пластинки с голосами Имы Сумак и Робертино Лоретти»; “Рассказы о том, что тебя окружает”; оранжевые абажуры с шелковыми кистями...
Бесконечные составы на железнодорожных линиях; уроки труда, школьные мастерские; коллективные выходы в кино; голубятни над старыми сараями; тяжелые подсолнухи в огородах; двойные зимние рамы с серой ватой между ними и вырезанными из бумаги красными и зелеными звездочками; китайский чай в цветных бандерольках; тяжелые резиновые калоши...».
И все чаще, если подолгу вглядываешься в эти черточки, штрихи и детали, приходит в голову очень простая мысль: а не в этом ли и заключается счастье? В ощущении красоты мира, состоящего из простых вещей. Или это иллюзия, и прав автор «Нарнии» К. С. Льюис, написавший (или сказавший?) не помню где, что состояние счастья приходит к человеку лишь на закате жизни.
Но в двенадцать, пятнадцать, шестнадцать лет, если внутри тебя живет поэт и романтик, нужно срочно вырываться из простоты в сложность — за пределы твоей маленькой ойкумены. Иначе перспектива твоя «совершенно ясная: заканчиваю школу, иду работать в столярный цех или поступаю в железнодорожное училище и становлюсь, например, помощником машиниста, начинаю крепко выпивать, это само собой».
Чтобы на такое решиться, совершить этот рывок, одной внутренней тяги бывает мало, требуется помощь извне. Требуется внешнее магнитное тело, достаточно сильное для того, чтобы преодолеть своим полем власть провинциального притяжения и выдернуть тебя в большой мир.
Для юного Прашкевича такими внешними сверхмагнитами оказались Иван Ефремов и Николай Плавильщиков.
«Боже мой, как нужен наставник в юности!.. А они у меня были, потому что я их сам выбрал. Уже гораздо позже я услышал от Г. И. Гуревича: “Ученики сами выбирают своих учителей”».
Я завидую Прашкевичу светлой завистью.
У меня в двенадцать, пятнадцать, шестнадцать лет таких учителей не было. Книги были, в книги я нырял с головой и на поверхность не вылезал днями. Фантастика, все, что было в библиотеках. Ее ядом я пропитался крепко. Таких фанатов, каким был я, уж точно не отыскалось бы на пространстве, ограниченном треугольником Лермонтовского проспекта, Садовой улицы и набережной Фонтанки.
И первое в моей жизни разочарование я получил именно от фантастики.
В 1962 году на тогдашней площади Мира, теперь Сенная, я купил на уличном столике повесть братьев Стругацких «Возвращение. Полдень XXII век». Прочитал я ее стремительно, после этого перечитывал бесконечно. Мир Стругацких был желанным, как рай. Я завидовал его небожителям. Не похожий на потемкинские конструкции всех прочитанных до того фантастов, он казался живым и близким, как обещанный правительством коммунизм.
Но однажды, у себя во дворе я сидел в трубе из бетона возле вырытой для теплотрассы траншеи. Звездный вечер, товарищи уже разошлись, бетонное нутро звездолета холодило сквозь ткань штанов, пора домой, полет завершен, Земля нас встретила привычными видами. Унылый двор, изрытый, как поле боя. Коты, сражающиеся в мусорной подворотне. Тоскливые голоса с улицы.
Вечер, XX век.
Я заплакал. Это был взрыв. Никогда я не полечу к звездам. Буду вечно сидеть в трубе, окруженный земляными навалами и кучами вывороченных булыжников, буду вечно тянуть свой срок в этом городе, на этой планете, как отец, как мать, как соседи, и это будет продолжаться до смерти.
«Горше всего терять берега, которые принадлежат тебе только по праву чуда».
Каждый делает себя сам. Хорошо, если тебе на помощь приходит человек дельный. «Дельный» в смысле помогающий тебе не только словами, пусть и сочувствующими. Хорошо трикрат, если этот человек помогает тебе в нужное время. А не год, два, десять лет спустя. Быт привязывает. Об него разбиваются не одни любовные лодки. Внутренний человек сгорает. Остается внешняя оболочка, кожа, надетая на костяк, мышцы, движимые рефлексами, мозг, запрограммированный на добывание хлеба насущного и ни на что иное. Прагматометр (изобретение вышеупомянутого К.С. Льюиса, см. его роман «Мерзейшая мощь»), подключенный проволокой к сознанию, щелкает костяшками счётов, не дает задумываться о звездах и о новом возвращении в полдень XXII века.
Не всегда нам помогают отцы. Хорошо, когда они не мешают.
Прашкевич в прозе об отце вспоминает скупо. То есть вспоминает, конечно, но с какой-то скупостью на слова. Эта скупость, впрочем, с лихвой искупается строфами из стихотворного сборника «Посвящения»:
Я не выкажу горечь, в себе сберегу,
улыбнуться, увидев тебя, постараюсь.
Твою лодку спасти я уже не могу,
увлекая, несет ее темная старость.
Пузырится поверхность холодной воды:
вот всплывают видения первых морозов,
вот видения боли и первой беды,
вот туман, цвет которого странен и розов.
Все уходит, захваченный — весел не взял! —
ты, еще не отчаясь, плывешь по теченью.
Мир огромен и смутен, как дымный вокзал,
переполненный гамом, движением, тенью.
Я еще различаю твой голос. Он глух.
Мы во многом уже непонятны друг другу.
Ты не веришь словам, тем, что сказаны вслух,
и мы оба, пока что, не верим в разлуку.
Дни идут. Я считаю их, как на бегу.
И смеюсь. И, прощаясь, скрываю тревогу.
Твою лодку спасти я уже не могу,