— Какие еще истории? — удивился я.
— Ну как? Всякие.
— Ты мне определенно скажи какие?
— Ну, вот видел, гать проехали? Называется — Марьина. А почему? Да потому, что там какую-то Марью убили. Давно было. Но так и зовут — Марьина. Всем понятно.
— А за Шанхаем Ольгин омут есть, — сплюнул я.
— Правильно, — снисходительно сплюнул Шурка. Хмурость его как рукой сняло, держал что-то на уме. — Ольга там утопилась.
— А Потаповы лужки?
— Ну... Потап задавился.
— Чего у тебя все давятся да топятся?
— А хули? — жестко заметил Шурка. — Хочется, вот и давятся. Ты бы такую историю сочинил, — посмотрел он на меня. — Живет мужичонка в лесу. Дурак, конечно. Умный в глухомань не полезет. Понадобись что нужное, и спереть негде. Зеленый, как твой задохлик. Живет, а потом ни духу от него, ни слуху. Месяц не появляется в городе, два. Один мужик отправился проведать. — Шурка не спускал с меня глаз. — А его нет...
Шурка увлекся. Уставился в несущееся пространство.
Выходило, что мужичонка не такой уж дурак. Почувствовал, что старость подходит, а помирать не хочется, вот и нашел траву. Особую, специальную. Про такую только китайцы знают, а растет она в Сибири. Раздеваешься догола, натираешься, потом обнимаешь большое дерево и незаметно начинаешь врастать. Мужичонка точно был не дурак. Сперва врастил в березу птичку, потом кота. Чтобы скучно не было. Потом сам решился. “Врасту в дерево, буду шуметь над Родиной”. Кореш его на том и застукал: мужичонка почти весь врос в огромную сосну, голова немного торчала. Стал подмигивать корешу, уходи, дескать, не мешай.
На этом Шуркина фантазия иссякла.
— У тебя пожевать ничего нет?
— Откуда? Меня же с урока выгнали.
— Ладно, — пообещал Шурка. — Пожуем в пригородном.
Мне его обещание почему-то не понравилось.
— Чего это мы пожуем в пригородном?
— А что в руки попадет.
Мы помолчали. На тормозной площадке, как на штурманском мостике. Но зачем Шурка искал меня? Почему ничего не говорит? Ну, стал тот мужичонка сосной, а потом что?
— Да так, — неохотно покивал Шурка. — Лет через пять кореш снова заглянул в лес, а от той сосны только пень остался.
— Неужели спилили?
— Под корень.
— Лесозаготовители?
— Ага. Бензопилой “Дружба”. Кореш посидел с ними, выкурил папироску. А избушку они срубили из того мужичонки. Говорить ничего не стал, но, когда уходил, дверь ему так поддала, что улетел в траву.
— И все?
— Какое все! — обрадовался Шурка. — Эта дверь там вообще на всех тянула».
Володя Ларионов, мужик серьезный, к тому же опытный классификатор литературы, обозначил тематическую принадлежность романа «Теория прогресса» выражением «мемуарно-ностальгический». Типа воспоминания со слезой. Про слезу я упомянул выше, и это правильная слеза, светлая, чистая и скупая, и катится она по мужественной щеке. Опять же, слезы прочищают слезный канал, а это очень полезно для организма. Насчет «мемуарно»... Здесь Володя прав лишь отчасти... «Мемуарность» в данном случае литературный прием. Как фантастика в лучших ее проявлениях.
Вообще любую художественную книгу о детстве формально можно назвать книгой воспоминаний. Даже «Тома Сойера» с «Геком Финном», ведь как-никак, а юность автора этих книжек тесно связана с Миссисипи, и опыт жизни на великой реке пришелся кстати, когда он их писал.
На самом деле все, рассказанное писателями о своем прошлом — детстве, отрочестве, юности, человеческом (или нечеловеческом) окружении, событиях неважных и важных, — всего лишь версия описываемых событий, их реконструкция. С учетом провалов в памяти, нежелания выгребать мусор из переполнившейся за годы корзины, преломления зрительного луча в линзе вод океана Времени, наконец, мюнхгаузенского лукавства. Приврать о прошлом, сделать его игрушечным, окрасить всполохами личных обид, понизить рост верзилы Залупина, второгодника из пятого «бэ», вечного твоего мучителя, наоборот сделать себя высоким, выше Александрийского столпа, — в литературе это бывает запросто.
Со всеми вытекающими последствиями.
Надежда Мандельштам рассоривается с Эммой Герштейн. Ахматова люто ненавидит умницу Георгия Иванова за его блестящие розыгрыши, оформленные в виде воспоминаний.
И так далее и тому подобное.
Приврать в литературе не грех. Особенно — весело и красиво.
Вымысел убеждает больше, чем сухие протокольные факты.
Правда вымысла чрезвычайно интересная штука.
Вот Платон выдумал свою Атлантиду, и сотни легковерных бездельников погружаются в пучину морскую, чтобы выловить золотую рыбку и обессмертить свое смертное имя.
Или тот же Михаил Афанасьевич, поселивший в центре Москвы на Садовой улице черт те знает какую нечисть, — знал ли он, что толпы придурков, убежденные в реальности вымысла, ежегодно в дни весеннего полнолуния будут околачиваться у двери квартиры под номером 50 и прислушиваться немытым ухом к разговорам инфернальных котов.
И те бездельники и эти придурки абсолютно убеждены в том, что все, созданное великими фантазерами, — отражение реальных событий.
О великая сила искусства! Так говаривал, кажется, то ли Гёте, то ли Виктор Драгунский, вечный им обоим респект!
Лично я, потому что фома неверующий, смотрю на это дело по-вепски, отстраненно и без эмоций. Или как добрый Вяземский Петр Андреевич: «Иные думают, что кардинал Мазарини умер, другие, что он жив, а я ни тому, ни другому не верю».
Постоянное общение с прошлым, прислушивание к его тающим голосам, преображение его силой воображения,— дело для искусства обыкновенное.
Сказал Катенин, русский поэт:
И на крылах воображенья,
Как ластица, скиталица полей,
Летит душа, сбирая наслажденья,
С обильных жатв давно минувших дней.
И у Прашкевича в романе о том же:
«Странно все-таки. Литература не археология, но мы постоянно возвращаемся к прошлому. Приостановить движение облаков, течение рек, дуновение ветра, вернуть засохшему цветку запах. Изобретение сверхмощного трактора или крионной бомбы неизбежно, рано или поздно будет изобретено все, что можно изобрести, но точно также рано или поздно мы потеряем живые цветы, так нас радующие, рано или поздно уйдем сами... Отец... Санька Будько... Потерявшийся где-то Бобков... Чей след останется на окаменевшей глине, на подписанном рисунке, на обрывке рукописи?.. Еще Гоголь страшился: как же так, быть в мире и ничем не означить своего существования? Ведь мы были, мы дышали, мы говорили слова друг другу...».
Я назвал страницами выше «Теорию прогресса» новым «Воспитанием чувств».
Не только знания делают из прямоходящей особи человека, не только то, что наработано руками и серым веществом мозга. Голова профессора Доуэля, конечно, ценное приобретение для человечества. И мышцы римского атлета также в жизни дело немаловажное. Но есть такое отживающее понятие как сила сердца, или правда души. Душа же это существо деликатное, она не лезет без очереди к окошку, где продают билеты в Страну счастливых. Она тихонечко жмется к сердцу и помогает утишить боль.
Сердце наше ведает чувствами, душа лечит его и не дает ему остынуть и превратиться в лед.
Ленька Осянин, герой романа, все время приглядывается к себе. Почему, не может понять Осянин, все как все, у всех все нормально, а за что ни возьмется он, окружающие считают дуростью. А что ни скажет, считают глупостью. Сочинение стихов, увлечение астробиологией, писание астрономического романа... Кроме Саньки... Санька так не считает, но Санька — друг...
Он, Осянин, понимает, конечно, что «настоящая жизнь течет только в коллективе, и каждый обязан знать столько, чтобы при случае заменить любого другого члена коллектива». И что «настоящие знающие люди должны иметь один калибр, иначе вылетишь в отходы, в отвал, и коллектив не сможет тебя правильно использовать». И что, если ты выделяешься, «как тот гвоздь, чья шляпка торчит над досками общего корабля, тот гвоздь, за который все запинаются», то рано или поздно ты будешь «смят подкованными рабочими сапогами», потому что «гвозди, вогнанные по шляпку, не дают кораблю развалиться в бурю», а тот гвоздь, который торчит отдельно, «ничего не держит, он только мешает всем».