Выбрать главу

Гумилева я обожал. В нем пересекались многие мои интересы — от поэзии до географии.  Гумилева я тогда читал везде. Даже на улице прохожим — с бетонной тумбы на углу Обводной и Морского проспекта. Гумилев открывал для меня мир не только во времени, как это чаще всего бывает, но и в пространстве. А мне пространства тогда уже не хватало...

Поэтические «среды» Академгородка были островками опасного свободомыслия, которое не могло, конечно, остаться безнаказанным даже во время относительной политической оттепели начала 60-х...

Разумеется. Нам же было по двадцать — в среднем. И мы вовсе не задумывались о какой-то там «природе» творчества. Мы просто знали: все должно быть так, как нам кажется. «Слова, а еще в большей степени предикативы» (Ст. Лем) волновали нас тем, что именно из них можно сложить в данный момент времени. По крайней мере, у меня было так. А торжествующее ощущение того, что у нас действительно многое получается, не могло не привести к крамольной для тех времен мысли о собственном литературном альманахе. Это ли не ответ тем, кто делит людей на «физиков» и «лириков»?! С моим другом Володей Горбенко мы даже написали письмо Анне Андреевне Ахматовой — попросили ее дать стихи в наш будущий альманах. Нам это казалось в высшей степени естественным...

Позже  Лидия Чуковская напишет о последствиях этого неосмотрительного шага в своих «Записках об Ахматовой», упомянув в них и письмо из Новосибирска «от двух мальчиков, готовых отдать жизнь за Анну Андреевну», и юного Гену. Поскольку отправители письма не знали почтового адреса Ахматовой, оно было послано в Ленинград через редакцию «Литературной газеты» и, разумеется, вскрыто и перлюстрировано компетентными товарищами...

После того письма литобъединение и прихлопнули.

До сих пор безмерно жаль. Ведь альманах был почти собран.

Из Новосибирска дала стихи Нина Грехова. Известный палеонтолог (граптолитчик) Александр Михайлович Обут передал нам стихи своего покойного к тому времени друга А.П. Быстрова — крупного биолога, автора замечательной, отруганной всеми официальными оппонентами книги «Прошлое, настоящее и будущее человека». Понятно, в рукопись вошли стихи Володи Бойкова, Валеры Щеглова, Володи Горбенко, Лёши Птицына, первая проза Тани Янушевич. Представляю, с каким изумлением читали партийные ревизоры (а им-то о нас уже всё было известно) стихи физика (материалиста по определению) Володи Захарова — о какой-то библиотеке Бога, в которой

…покрываются пылью

души умерших людей,

души убийц и поэтов,

мучеников и прохвостов,

души рабов и вождей.

На V пленуме Советского РК КПСС 25 июня 1962 года секретарь Советского райкома КПСС Б.В. Судаков докладывал: «Газета "Университетская жизнь", грешившая и в прошлом публикацией низкопробных стихов, в № 12 поместила стихотворенье лаборанта Института геологии Валерия Щеглова "Третье поколение", явно недоработанное, ложно представляющее нашу действительность...» А в докладе на III партконференция СО АН СССР 29 ноября 1962 года секретарь парткома СО АН СССР Г.С. Мигиренко говорил еще проще: «В самопроизвольно возникшем и длительное время беспризорно существовавшем литературном объединении долгое время верховодил Прашкевич, без достаточного образования и политически совершенно незрелый, стремящийся противопоставить свои доморощенные взгляды социалистическому реализму...» И чуть позже дополнял свое сообщение: «Я не раз говорил, что у нас возникают периодически какие-то культурно-массовые образования: вот захотелось трем-пяти человекам создать какой-то литературный кружок, свое литературное объединение, например, оно и возникает и плывет без руля и без ветрил по бурному океану смутных мыслей. В наше литературное объединение входят неплохие ребята, но они договорились до того, что социалистический реализм — ничто, эстетика — все. А куда им судить? Это еще очень молодые люди. Когда речь идет о кардинальных вопросах, то нужно советоваться со старшими людьми. Они этого не делают и городят всякую чепуху. А члены партии и комсомольцы тоже сидят и слушают, развесив уши, и не считают своим долгом, как каждому коммунисту положено Программой и Уставом партии, находясь в любом месте, всегда быть человеком, который должен задавать правильный тон в освещении любого вопроса...».

Все эти документы извлек в конце 90-х из Госархива Новосибирской области историк А.Г. Борзенков. Они опубликованы в его трехтомной монографии «Молодежь и политика» (Новосибирск, 2002). Чудесный поэтический рай, в который мы глубоко верили, на поверку оказался всего лишь очередной модификацией искусственного советского быта. В газете «За науку в Сибири» секретарь комитета комсомола СО АН СССР Б.Н. Мокроусов с удовольствием указывал на просчеты: «Сотрудник ИГиГ Прашкевич отказывается от социалистического реализма в пользу декадентов, оплёвывает ряд советских поэтов...»

И я вернулся в Тайгу.

Именно тогда была написана повесть «Столярный цех»?

Да, с этого началась моя «серьезная» проза.

В столярном цехе я проработал почти год. Моя будущая жена Лида Киселева закончила за это время НГУ (первый выпуск, геофизика) и мы с нею уехали на Сахалин. Очень вовремя, поскольку время «оттепели» закончилось.

А как ты познакомился с будущей супругой?

О, прекрасно помню этот вечер! На собственном дне рождения, вот где!

Всей компанией мы собрались (за неимением другого места) в археологическом отделе Института истории, — среди черепков, наконечников стрел и прочих ископаемых предметов. Там я и увидел Лиду Киселеву, студентку НГУ...

И мгновенно и навсегда влюбился.

Но летом 1963 года ты еще ездил в Ленинград, общался с Александром Прокофьевым, с Анной Ахматовой…

Да, это было. Андрей Вязников, очень славный человек из круга Валентина Михайловича Шульмана — химика, колоссального знатока поэзии, дружески опекавшего молодых литераторов Академгородка, вывел меня на Александра Прокофьева. Созвонившись с поэтом, я 19 июля 1963 года приехал в Комарово. Александр Андреевич сидел в саду перед легковой машиной — что-то в ней не ладилось. Без всякого удивления он выслушал мои объяснения: ну да, чего особенного... ну, парень из Сибири… комсомольские стройки, энтузиазм…

Но прочитанные мною стихи Прокофьева удивили.

«Мастера красоты, проигравшие жизнь...» Гм... Во-первых, не чувствовалось того самого комсомольского энтузиазма, во-вторых, записаны мои стихи были в сплошную строку, без какой-либо разбивки на строфы, а в-третьих, и это главное, Прокофьев, опытный стреляный волк, сразу учуял в моих стихах следы чуждых влияний.

«Писать так, как ты пишешь, — насупился он, — сейчас нельзя».

Я не удивился. Я ведь следил за тем, что печаталось в журналах и в газетах. Стихи Прокофьева мне, кстати, нравились. «В окопах выла стоймя вода, суглинок встал на песок, снайперы брали офицеров прицелом под левый сосок…» Но, был уверен я, писать можно и по другому. «Эпоха! Ты меня бросала в безумные глаза вокзалов...» Разве поэт не поймет поэта?

«Ты куришь? Дыми, дыми... — Прокофьев рассмеялся: — А я вот бросил. Хотя раньше много курил. Особенно за границей... — Опять засмеялся: — Почему много? Почему за границей? Да чтобы глупым не выглядеть... — Покачал головой: — Нет, ты берись, берись за ум... Нам нужны молодые поэты... Я вот недавно целую поэму Глеба Горбовского зарубил. Он талантливый человек, но большой путаник. Ясности у него нет в мыслях, отсюда и слог. И Виктор Соснора, — взглянул он на меня, — тоже не понимает слов добрых... Я уж не говорю о Вознесенском! — Он фыркнул презрительно: — «И как в пруду карась!» Это про негров-то! — И еще раз предупредил: — Будешь следовать таким примерам, поэтом тебе не быть!»