А еще я запомнил вкус конфет, которыми нас с Галей угощали на той премьере. Это была шоколадная помадка, такие конфеты мне никогда больше не попадались.
В военные годы катастрофически не хватало продовольствия, и в этом, конечно, причина того, что вкус той помадки так запомнился Максиму. Разумеется, мы, дети Шостаковича, никогда не голодали, но отцу было непросто прокормить всю многочисленную родню, которая приехала к нам в Куйбышев.
«Все члены моей семьи здоровы и все время громкими голосами говорят о продуктах питания. Я, слушая эти разговоры, начал забывать многие слова, но хорошо помню следующие: хлеб, масло, полкило, водка, двести грамм, пропуск, кондитерские изделия и немногие другие»
И еще одна история, связанная с городом Куйбышевом. Во времена советские для лиц привилегированных существовали так называемые «закрытые» магазины и столовые, продукты и товары там были лучшего качества и по низким ценам. Так вот отец рассказывал, что на какой-то двери он обнаружил в те дни такое выразительное объявление:
«С 1 февраля открытая столовая здесь закрывается. Тут открывается закрытая столовая».
II
В дверях комнаты появляется скульптор Илья Львович Слоним, строгим голосом он говорит:
— Дети, отдайте мой пластилин.
Мы с Максимом смущены, быстро собираем кусочки и возвращаем хозяину…
Это было в те дни, когда Слоним работал над портретом отца. Уходя после очередного сеанса, он прятал свою работу в картонный ящик и ставил его под папин рояль. Специального пластилина для детей тогда не существовало, и вот мы с Максимом тайно залезли в ящик и похитили оттуда некоторое количество… Мы, конечно, предполагали, что скульптор пропажи не заметит, но просчитались. Дело кончилось нашим позором и строжайшим выговором от родителей.
А я хорошо запомнил, что мы делали с этим пластилином. Мы брали с папиного стола карандаши и на конец каждого из них налепляли такое пластилиновое утолщение, вроде сосиски. Получалось нечто похожее на куриную ногу. У нас это так и называлось — куриные ноги. А потом мы их швыряли так, чтобы они прилипали к стене…
«Шостакович пригласил меня в свою студию. Вся мебель состояла из рояля, стола с чернильницей и стула… До моего прихода он работал… и я начал извиняться. „Вы мне нисколько не помешали, никто не может мне помешать, когда я работаю“, — сказал Шостакович. Я тогда подумал, что он сказал это просто из вежливости, но я вспомнил об этом, когда стал свидетелем такой сцены: Шостакович работает у стола, а его дети (четырех и шести лет) кувыркаются по всей комнате (и надо отдать им справедливость, это дети, которых не только видно, но и слышно). Затем следует такой диалог:
— Папа, пап!
— Ну что?
— Папа, что ты делаешь, папа!
— Пишу.
Тридцать секунд молчания.
— Папа! А что ты пишешь, папа?
— Музыку…
…За все время, что мы с ним разговаривали, он ни секунды не сидел спокойно, он беспрерывно выходил из комнаты и возвращался обратно»
III
Из окна высовывается разъяренный человек и громко кричит нам, детям:
— Я вам сейчас уши оборву!.. Я родителям пожалуюсь! Чтобы я вас тут не видел!
Это — Сергей Сергеевич Прокофьев. Мы частенько играли под окном его комнаты, шумели и мешали ему сочинять музыку.
Происходило это летом 1943 года в Иванове, вернее, в Доме творчества и отдыха композиторов возле этого города. Там была деревня Горино и в ней птицесовхоз № 69. При нем-то и был организован этот самый дом, дабы именитые музыканты не бедствовали в голодные военные годы.
Когда-то в Горине была усадьба — господский дом, парк, конюшни, скотный двор… А во времена, о которых я веду рассказ, кроме композиторов, исполнителей и музыковедов там обитали лошади, коровы, свиньи и великое множество кур… А вокруг — лес, луга, поля, речка Харинка…
Начиная с 1943 года наша семья подолгу жила в этом красивейшем месте. У меня сохранился альбом с фотографиями, их делала моя мама: отец и я на стоге сена; отец с маленьким поросенком на руках; мы с Максимом на лугу среди цветов…
Я очень хорошо помню, как мы дразнили Прокофьева. Он жил в главном, каменном доме, и окно его комнаты бывало настежь распахнуто. Мы потихоньку приближались, а потом начинали кричать:
— Сергей Сергеич, тра-та-та! Сергей Сергеич, тра-та-та!
И тут в нас летело пресс-папье и еще какие-то предметы. «Уши оборву!» этот крик я до сих пор слышу.
«Помню, что он работал над этим сочинением в небольшом сарайчике, куда втиснули пианино. Любопытно, что, пока он не закончил партитуру, никто никогда не слышал из его „кабинета“ ни одного звука. Он писал ее за маленьким столиком, прибитым к стене, почти не притрагиваясь к инструменту»
Я вспоминаю отца, сидящего на высоком стуле. Это — волейбольная площадка, обитатели Дома творчества бьют по мячу, а Шостакович судит игру.
«Мы, молодые композиторы, жили в большом доме в одной общей комнате, отгороженной от столовой простынями. Ровно в пять, ни минутой позже, простыни раздвигались, в щель просовывалась голова Д. Д. (Шостаковича), и он изрекал по-английски: „It is time to play volley-ball“. (Пора идти играть в волейбол.) И добавлял любимую фразу спортивного комментатора тех лет Вадима Синявского: „Матч состоится при любой погоде!“»
Жившие в Горине композиторы делились на три категории — сообразно своему таланту и месту, занимаемому в советской музыкальной иерархии. И был такой порядок: каждому уезжающему из Дома творчества выдавались куриные яйца — 50, 40 или 30 штук. Это зависело именно от категории, которая была присвоена данному индивидууму. И Шостакович, который, разумеется, входил в первый разряд, бывало, смущался, если одновременно с ним получал свою порцию какой-нибудь третьеразрядный коллега.
И еще такая деталь. Чтобы попасть в деревню Горино, с поезда надо было сходить на станции, которая называлась Иваново-сортировочная. Так вот С. С. Прокофьев в отсылаемых оттуда письмах делал пометку: «Иваново-сортир».
IV
Мы, несколько девочек, выходим на середину комнаты и синхронно произносим:
— Э!..
Мы — участницы игры в шарады и должны изображать имя — Эразм Роттердамский. Первая часть: произносим «Э» — разом. А вторая часть такая: некто «рот тер дамский». Этот некто — юный Мстислав Ростропович, а дама, чей рот он тер, была я…