На душе у Владимира Барыкина было пусто, все выгорело, и осталась черная плешь, которой уже все равно — взойдет на ней трава или нет.
Он посидел немного, слушая печальную рок-балладу, исполняемую группой «Метафоры». Мир был далеко от него, он уже не принадлежал этому миру, как не принадлежит небу его почти постоянная и неотъемлемая часть — облака.
Жизнь не удалась, и в этом надо было признаться самому себе. Если жизнь не удается, то ответ всегда держишь перед самим собой. Другим до этого нет дела.
выводил певец.
Барыкин вышел на балкон, закурил сигарету.
Ему было двадцать шесть лет, и он в этой жизни был поэтом. Неудачливым поэтом.
Впрочем, любая поэзия бессмысленна — она касается только тебя самого. Только тебя самого.
Да черт с ней, с поэзией! Если говорить откровенно, то жизнь вообще не удалась. Барыкин был ненужным жильцом на планете Земля, тем лишним человеком, про которого продолбила ему в детстве плешь очкастая и осадистая, как купчиха из пьес Островского, учительница литературы. Печорин, блин, сегодняшнего дня.
Земля казалась близкой. Прыгать с балкона казалось глупым и бессмысленным. Все равно останешься в живых, тебя увезет завывающая «скорая помощь», и хорошо если ты встанешь на ноги, гораздо печальнее, если ты на всю жизнь останешься неподвижным калекой. Тогда ты будешь зависеть от других и не сможешь повторить попытку.
Жизнь оказалась бессмысленной.
В ней было бессмысленно все — от рождения до последнего шага, к которому Барыкин был готов.
пел певец.
Барыкин бросил окурок вниз и смотрел, как он, планируя на ветру, медленно уплывает к земле.
На скамейке двое парней пили водку. Они сидели, оседлав скамейку, и между ними поблескивала бутылка и белели пластиковые стаканчики.
Надежда — это тоненькая нить, соединяющая нас с сегодняшним днем.
Владимир вернулся в комнату, выключил магнитофон, собрался с духом, потом взял с тарелки приготовленный шприц и привычно, хотя и с некоторым трудом, нашел вену на левой руке. Поршень медленно погнал сладкую отраву в кровь, кровь жадно принимала эту отраву, еще не зная, что ее больше чем обычно. Намного больше.
Владимир бросил шприц на стол, шприц покатился, оставляя за собой дорожку капелек.
Чуть ниже предплечья саднило.
А Барыкин почувствовал спокойствие, он улыбнулся надвигающемуся небытию, он радовался ему, как радуется ребенок купленной родителями игрушке. Ему было хорошо, и это было главным.
Он закрыл глаза и начал медленно подниматься над землей. Он поднимался все выше и выше, раздвигая руками облака, пока сквозь тонкую пелену воздуха не стали проступать звезды. Звезд было много, они свивались в драгоценные спирали, искрились, подмигивали, гасли и вспыхивали вновь, они толпились, разглядывая поднимающегося к ним Барыкина.
«Жизнь — дерьмо», — подумал Барыкин.
И посмотрел вниз.
Под ним, медленно скрипя на своей расшатанной за тысячелетия оси, вращалась Земля. Она была похожа на круглый мяч, сшитый из разноцветных неровных по размерам кусков кожи. Земля была в голубых венах рек и синих кляксах озер, ее горы бугристо выступали над поверхностью «мяса», а в ложбинах между ними нежно зеленели леса, желтели пустыни и бело светились «тела» крупных городов.
Барыкин помахал остающимся рукой и почувствовал себя на перроне аэровокзала. Сколько раз он улетал на время, на этот раз он улетал навсегда.
неслышно пел певец.
Когда его нашли, Барыкин лежал на старом продавленном диване и, насмешливо улыбаясь, смотрел в потолок. Ему было хорошо, как никогда не бывает живому человеку.
После осмотра санитары вынесли его из квартиры. Один из санитаров клялся и божился, что слышал в это время странную песенку — наверное, у соседей работал телевизор или магнитофон.
под тихие аккорды выводил певец.
Жизнь — дерьмо, потому что, взрослея, дерьмом становимся мы сами. Рождаясь, мы кометами врываемся в мир, обещая ему счастье и беспокойство, уходя, оставляем тоску одиночества, груз сброшенных с себя проблем, высыхающую дорожку маслянистых капель на столе, никому не нужные стихи в глубинах этого стола и оборванную нитку, которая соединяла нас с сегодняшним днем.