Эту направленность зощенковской сатиры против апологии отчаяния и эстетизации страдания и гибели отчетливо почувствовал Максим Горький, который в 1936 году писал Зощенко (по поводу «Голубой книги»):
«Как хорошо бы вы дали в такой же форме книгу на тему о страдании. Никто еще никогда не решался осмеять страдание… Вы можете сделать это, вы отлично сделали бы эту работу, мне кажется, что для нее и созданы, к ней и осторожно идете, слишком осторожно, пожалуй!»[47]
И если раньше Зощенко относился к «идеологии» своих рассказчиков преимущественно как к объекту сатиры, то здесь его ирония имеет другой характер. Самый ход мысли мемуариста во многом близок размышлениям самого Зощенко. В «Воспоминаниях о М.П. Синягине» иногда серьезный, простой и искренний тон повествования как бы уничтожает расстояние между Зощенко и мемуаристом, речевая маска пропадает. Мемуарист обо многом думал, и наивные, «декадентские» черты его миропонимания не уничтожают важности и значительности самых предметов его раздумий. Так, например, мемуарист пробует себе представить, как будут жить люди через сто лет.
«Вот в дальнейшем, — пишет он, — лет, этак, скажем, через сто или там немного меньше, когда все окончательно утрясется, установится, когда жизнь засияет несказанным блеском, какой-нибудь гражданин с усиками, в этаком, что ли, замшевом костюмчике или там, скажем, в вечерней шелковой пижаме, возьмет, предположим, нашу скромную книжку и приляжет с ней на кушетку.
Он приляжет на сафьяновую кушетку или там, скажем, на какой-нибудь мягкий пуфик или козетку, обопрет свою душистую голову на чистые руки и, слегка задумавшись о прекрасных вещах, раскроет книгу.
— Интересно, — скажет он, кушая конфетки, — как это они там жили в свое время.
А его красивая молодая супруга или там, скажем, подруга его жизни тут же рядом сидит в своем каком-нибудь исключительном пеньюаре.
— Андреус или там Теодор, — скажет она, запахивая свой пеньюар, — охота тебе, скажет, читать разную муру. Только, скажет, нервы себе треплешь на ночь глядя.
И сама, может, возьмет с полки какой-нибудь томик в пестром атласном переплете — стихи какого-нибудь там знаменитого поэта — и начнет читать…»
Показав, как может представлять себе социализм сознание мещанина, автор пишет:
«Вот как представит себе автор на минуту такую акварельную картинку, так и перо у него валится из рук — неохота писать, да и только…»
Из этого примера можно видеть, что в «Синягине» дело заключается вовсе не в том, что мемуарист-автор пошло воспринимает значительные явления (социализм как мещанскую идиллию или Александра Блока как Мишеля Синягина), а в том, что он выступает философом человеческой судьбы.
В «Мишеле Синягине» часто очень трудно отделить авторское лицо, лицо Зощенко, от его авторской маски — от мемуариста. Тема мемуариста есть одновременно и тема самого Зощенко — писателя-сатирика, «сына и брата таких людей». Это Зощенко, а не мемуарист показывает, что жизнь Синягина по своему человеческому содержанию грустна, жалка и несчастна; жалка она и тогда, когда он полон высокого мнения о своем поэтическом призвании, когда, прельстив простенькую провинциалку, он стремится избегнуть женитьбы, и тогда, когда мать его возлюбленной вынуждает его жениться, и после переезда в Петербург, и в дни «любовной связи с исключительно красивой женщиной, несколько, правда, развязной в своих движениях», которая приходила к нему и «пела грудным низким голосом разные цыганские романсы, притоптывая при этом ногами и аккомпанируя себе на гитаре» (тема «Кармен»). И так далее, вплоть до полного падения Мишеля и возвращения его к Симочке в Псков и смерти в Пскове.
Постепенно речь мемуариста в повести приобретает простоту и силу, и все яснее выступает в повести сентиментальная ее тема — грустные итоги, в которых показана беспомощность декадентского интеллигента перед лицом жизни и жалкая судьба поколения, обманутого эстетической философией декадентских гуманистов начала XX века.