Но и тут со временем стало уютно и хорошо. По стенам развесили хорошие картины, а у мамы появился великолепный большой блютнеровский рояль.
Напротив через двор расположились великолепные службы, дом для кучера, хлев и каретная. На конюшне поселились те низкорослые исландские лошадки, которых отец купил во время плавания на «Микаэле Сарсе», а вскоре там появились и «настоящие» лошади. Лес был дикий, большой, и там было замечательно играть. Кажется, я очень скоро забыла милый дом, где родилась.
В эти годы мама много пела дома. С концертами она больше не выступала, лишь в ноябре 1899-го дала прощальный концерт, где впервые прозвучала музыка Грига на слова Арне Гарборга[103]. Гарборг присутствовал на концерте и на следующий день написал маме:
«3 ноября
Разрешите поблагодарить Вас за вчерашний вечер. Вы пели прекрасно. Вы сами были Веслемей. И была в Вашем исполнении та приглушенная, мягкая, «подземная» музыка, своеобразная поэтичность, которая всегда чарует меня в Вашем пении.
Благодарный и преданный Вам Арне Гарборг».
На все предложения и просьбы дать еще несколько концертов мама отвечала решительным отказом. «Игру надо бросать, пока тебе везет»,— говорила она и после никогда не жалела, что бросила сцену.
Но в Пульхёгде она часто устраивала музыкальные вечера и выступала на них вместе с другими музыкантами того времени. Все, кто присутствовал на наших домашних концертах, получали большое удовольствие, да и для мамы они были большой радостью. Она готовилась к ним с той же серьезностью, как раньше, бывало, к концертам, и многие музыкальные новинки впервые прозвучали в холле Пульхёгды. Я даже помню, что Агата Баккер-Грендаль прислала маме в рукописи «Последний слабый солнца луч», это было последнее ее произведение.
Пианист Мартин Кнудсен, живший с нами по соседству, часто аккомпанировал маме. Кристиан Синдинг (он поселился в окрестностях Форнебу на несколько лет раньше, чем мы) всякий раз, сочинив новую песню, обязательно приходил с ней к маме. Помню, он сказал однажды, что начинает по-настоящему понимать собственные вещи, лишь послушав их в исполнении Евы Нансен.
Фритьоф Баккер-Грендаль был тогда молодым, многообещающим музыкантом, и мама с большим участием следила за его успехами. Он часто бывал у нас в доме со своим, а также маминым импрессарио Фогт-Фишером, который и был благодарной публикой. Чаще всего приезжала подруга мамы Ингеборг Моцфельд и разучивала с нею песни. Для этих встреч был установлен определенный день, и я старалась бывать в это время дома.
Нередко заходили и случайные гости. «Уж мы заиграли и запели его до изнеможения!»— писала мама отцу после визита одного любителя музыки, немецкого министра, который сам напросился в гости.
В обычные дни мама сама себе аккомпанировала. Целыми вечерами, когда отец работал у себя в кабинете, она просиживала одна за роялем и пела, а я слушала ее с галереи, удобно устроившись на животе, пока меня не одолевал сон. Нередко отец спускался из башни вниз, чтобы послушать пение. «Ева внизу поет Кьерульфа и Вельхавена,— писал он в дневнике в один из таких вечеров.— Какая у них удивительная чистота и прохлада! Величавый покой без спешки и суеты, без чада страстей, нет того нервного темпа, который не оставляет времени для глубины. Достаточно послушать «Вечное течение».»
Большой зал предназначен был для приемов, и в эти годы здесь часто собиралось много гостей. Но великолепный маскарад, устроенный в честь новоселья, затмил все остальные праздники. Дом был наречен «Polhøiden», так окрестил его мой дядя Николаусен. Название это, по его словам, имело двоякий смысл. Во-первых, это означало достигнутую отцом «polhøyde» (86° 140, во-вторых, «polhøidera»— то есть виски с сельтерской водой, которое было популярно в этом доме. Впоследствии отец сам переделал это название в Пульхёгду (Polhøgda).
Праздник начался от самых ворот. По обеим сторонам дороги от ворот до самого дома пылали смоляные факелы, и при входе гостей встречал молодой Вернер Вереншельд. Не дожидаясь, пока они разденутся, он сразу же подносил каждому чарку крепкого напитка «пульхёйда».
В зале перед дверью, ведущей в галерею, было устроено возвышение, на котором, наряженные снежной королевой и снежным королем, в костюмах, усыпанных сверкающими блестками, стояли папа с мамой; за спиной у них было натянуто шелковое полотнище. Мы с Коре, одетые в белые костюмы с серебряными лентами, изображая пажей, стояли по обе стороны королевской четы.
Гости прибывали, ряженые и просто в масках, и в низком поклоне склонялись перед их королевскими величествами. Я почти всех помню. Это были: семейство Дик из Форнебу, наряженные гусями с большими крыльями и длинными красными клювами, Марта Ларсен в костюме крестьянки, с корзиной лепешек, Янна Хольм, впоследствии ставшая госпожой Кей Нильсен, с длинными золотистыми распущенными волосами (она изображала Ингеборг из «Фритьоф и Ингеборг»), и Билле Ауберг в великолепном костюме времен Возрождения. Сарсы прибыли в национальных костюмах, впереди со скрипкой в руках шел дядя Оссиан.
Мы с Коре смотрели во все глаза, а мама с папой забывали о своем царственном величии, когда приходили уж очень странно одетые гости и нельзя было отгадать, кто это такой. Я очень гордилась, что никто, кроме меня, не догадался, что хромая беззубая старуха, которая пробралась в дом и с глубокими поклонами привествовала королевскую чету,— это художник Отто Синдинг. Помню тетю Сигрид в костюме Кармен, одетую в короткое платье, с красной шалью на плечах, с гвоздикой во рту и копной распущенных волос. Она прошла в зал, приплясывая и щелкая кастаньетами (она научилась этому искусству специально для карнавала). Она плясала все быстрее и быстрее, как и полагалось ей по роли. Кончилось это тем, что она с грохотом плюхнулась на пол. На Кармен она была совсем не похожа и скорее вызывала смех, чем восхищение.
Бешеный успех имела Бергльот Ибсен, которая изображала шута в огненно-красном костюме с бубенчиками. Казалось, такой же огонь полыхал в ней самой, она вся искрилась молодостью, красотой, улыбалось все ее существо. И тетю Эйли Нансен я тоже никогда не забуду. Она была лампочкой с абажуром. Абажур был пышный, широкий, весь в шелковых фестонах, а на голове у тети Эйли горела электрическая лампочка. Лампочка мигала и светилась, а тети Эйли было не видно. Не припомню, чтоб она потом говорила, что хорошо повеселилась в своем костюме.
Еще был у нас доктор Оскар Ниссен[104] с тетей Фернандой. Оскар представлял святого Антония, он был одет босоногим схимником, с посохом в руке, в коричневой рясе, из-под капюшона жутко глядело изможденное лицо. Тетя Фернанда, изящная и прелестная, в наряде из тюля, изображала его соблазнительницу. Но святого Антония соблазняли и другие женщины. Вдруг раздался вопль. Это босоногий святой, раскинув руки, загородил путь молодым девушкам и женщинам. Дядя Алек, изображавший арлекина в костюме, у которого левая и правая половина были разного цвета, почел своим приятным долгом поспешить на помощь дамам.
К сожалению, я не запомнила, как тогда выглядел Торуп, но помню, что потом все только и говорили о том, каким он был умопомрачительно красивым Фаустом. Провожаемый восхищенными взорами дам, он одиноко бродил с песочными часами в руке, высоко подняв внушительный профиль и устремив взгляд поверх всех дам, не находя среди них достойной себя Гретхен. Три дня продолжался праздник. Часть гостей прибыла на другой день в тех же костюмах «доесть остатки» и потанцевать. Шампанское текло рекой, на галерее играл оркестр, а мы с Коре высовывались из-за перил и глядели на все сверху.
Мне кажется, что мы, дети, подсознательно чувствовали какое-то несоответствие между нашей будничной пищей и роскошью праздников. Нам страшно надоедала неизменная каша на завтрак и на ужин. Мы с Коре давились ею. И как только отец уходил после завтрака читать газеты или почту, мы бежали к окошку и выбрасывали все, что было в тарелках.
103
104