В глубине большого фруктового сада стоял приземистый желтый дом Герхарда Мюнта, сбоку были конюшни.
«Никакой вид нам не нужен,— говорил Герхард Мюнт.— Все, кто тут строился, гнались за красивым видом. Я же хочу жить уютно и видеть из окна Хороший сад».
Сам Мюнт только любовался садом. Изящный, элегантный, прохаживался он по саду в белых гамашах и с лорнетом, тыкал тросточкой в клумбы, любуясь делом рук своей жены. Это она занималась и цветами, и курами, и лощадьми, и обедом и сама со всем управлялась.
Среди художников Мюнт выделялся пристрастием к ярким краскам. В передней он сам покрасил стены в ярко-синий цвет. Войдя в ателье, гости сразу же попадали под обаяние его красочных полотен, глядя на них, казалось, что летишь по воздуху.
Когда собирались гости, Мюнт пел народные баллады, был очень находчив и остроумен.
Дальше по той же дороге жил Отто Синдинг. Его сероватый каменный дом прятался в лесу. Сам он был ростом невелик, зато картины его имели внушительные размеры; изображали они то вспененное море, то многофигурные композиции. Но мне было ближе искусство Вереншельда и Мюнта.
А еще дальше, на самой вершине, жил пианист Мартин Кнудсен с двумя своими сестрами. Мартин Кнудсен казался нелюдимым, лицо его, изборожденное глубокими, суровыми морщинами, всегда было немного раскрасневшимся, взгляд — смущенным. Но стоило ему заиграть, как в нем просыпались покоряющая сила и страсть. Иногда мне разрешали, если я буду сидеть тихо как мышка, послушать, как он упражняется. Это было праздником. Он часто играл на маминых музыкальных вечерах, но я не помню, чтобы он хоть раз что-то сказал.
Перед моими глазами встает следующая картина: однажды утром он подходит к нашему дому, ведя за руку Коре. Маленький белоголовый мальчуган с чистыми глазенками и высокий строгий человек бок о бок бредут по глубокому снегу. Мартин Кнудсен увидел нашего Коре утром в поезде и узнал его. «Куда ты собрался, малыш?»— спросил он. «Да вот, в контору, как все взрослые. У меня, знаете ли, столько людей, и за всеми нужен глаз да глаз, вот и еду присмотреть, чтобы не бездельничали, а то когда меня нет, они работают спустя рукава».
Рядом со станцией стоял очаровательный старый деревянный домик, выкрашенный в белый цвет. В нем обитала семья Шепперд, а пониже, у Меллен, жили Арнеберги. Сыновья Шеппердов и Арнстейн Арнеберг были сверстниками Вернера Вереншельда и гораздо старше, чем мы, и все равно с ним было весело, и все вместе мы проводили немало веселых часов у Вереншельдов — этот дом для нас всегда был открыт. Сестра Арнстейна, Маргит, давала нам частные уроки в начальных классах. Это была светловолосая девушка лет двадцати, добрая и кроткая. Отец говорил, что у нее глаза, как незабудки, и считал ее очень милой. Боюсь, что мы, детвора, не питали к ней должного почтения, но ей все же удалось вдолбить нам немало всяких премудростей.
Консул Аксель Хейберг из Францебротена также принадлежал к «обществу Люсакера», хотя он жил за мостом, довольно далеко от нас по улице Драмменсвейн. В семействе Хейбергов царила какая-то необычайная изысканность, стоило человеку войти в их дом, как у него сами собой вдруг появлялись хорошие манеры. Не подумайте только, что Хейберги были чопорны, отнюдь нет. Милая г-жа Хейберг умела принять нас так, что мы чувствовали себя как дома. А Аксель Хейберг на редкость хорошо умел развлекать гостей. Просто очень уж они были изящные и утонченные, да и их большой дом с высокими потолками и картинами по стенам невольно внушал почтение.
Родители брали меня туда с собой в гости. Я любовалась их красивыми дочками Эммой и Ингеборг, а также невесткой Юлией. Неудивительно, что папа Хейберг так ими всеми гордится, думала я. А Юлия так здорово танцевала, что мой папа с удовольствием кружился с ней в танце.
Профессор Кр. Брандт часто просил их: «Потанцуйте-ка вместе, а я погляжу»,— и, встав в дверях с сигарой в руке, наслаждался зрелищем.
Далеко от нас, в Стабекке Шлотт, жил Томмесен со своей доброй и заботливой женой. Они тоже входили в круг наших друзей. Ула Томмесен работал редактором ведущей газеты партии Венстре «Вердене Ганг», там сотрудничали и отец, и Вереншельд, и дядя Эрнст, и Кристиан Крог[106], и многие другие. И когда в июле 1903 года отмечали 25-летний юбилей Томмесена на посту редактора «Вердене Ганг», мама, папа и Мольтке My послали ему следующую телеграмму, текст которой составил Мольтке:
Воистину «сталью клинка» был наш дорогой У. Т. для тех, кого он ненавидел. Зато тем добрее и нежнее был он к тем людям, которых любил. Он любил и отца, и маму, а потому и меня тоже. Подарив мне одну из своих книг, он надписал ее так: «Твой — от твоей колыбели и до моей могилы. Преданный тебе У. Т.». Так оно и было.
Госпожа Томмесен тоже была добра, хотя более сдержанна в проявлении чувств. В ее доме всегда было тепло, уютно и старомодно. Но никак не могу вспомнить, как она выглядела. Помню только, что он тогда казался мне красивее, чем она. Томмесен, с его бакенбардами, черными глазами, сверкавшими из-под насупленных бровей, с густой седой шевелюрой, и впрямь был хорош собой. Выражение его лица было переменчиво, как, впрочем, и его настроение. Только что он был глубоко растроган, на глазах слезы, как вдруг глаза сверкнут, и вот он уже сжимает кулаки, с горячностью отстаивая какое-нибудь дело. Зато и хохотал он без удержу, до слез. Над ним часто смеялись, когда он выступал с патриотическими речами, потому что на словах «любовь к отечеству» у него неизменно сдавал голос.
Все эти люди часто бывали в Пульхёгде. Они умели веселиться и пить шампанское. Предпочтительно шампанское.
Отец ни в грош не ставил всякие условности, и, бывало, даже эти веселые славные люди обижались. Однажды на приеме в честь принца Эжена отец подхватил Юлию Хейберг, самую молоденькую из гостей, и повел ее к столу, на глазах у всех досточтимых дам, из которых каждая втайне надеялась на такую честь. Госпожа Е., за которой отец ухаживал до встречи с мамой, тоже была на этом празднике, все такая же красивая. Она обычно умела сохранять холодное спокойствие, но на этот раз с ней случилась настоящая истерика. Пришлось уложить ее в постель, чтобы привести в чувство. А молоденькая Юлия весь вечер протанцевала то с отцом, то с принцем и никогда еще так не веселилась. Отец и мама смеялись потом над этими «разгневанными дамами» и над «скандалом», который учинил отец.
На некоторые праздники приходили еще две художницы — Харриет Баккер и Китти Хьелланн. Они и сейчас стоят перед моими глазами как живые. Нежная, тихая Харриет Баккер с огромными грустными глазами и мужеподобная Китти Хьелланн, которая курила сигары и в рассеянности стряхивала пепел в кофейную чашечку вместо пепельницы.
Эрик Вереншельд рассказывал мне, как Китти Хьелланн и Харриет Баккер работали вместе. Однажды к нему пришла Харриет и принялась с возмущением жаловаться на Китти, которая пишет картины впопыхах, торопится как на пожар и только успевает подписывать свои картины. Не поговорит ли он с Китти? Не успела Харриет выйти, как явилась Китти и стала жаловаться на Харриет, которая такая копуша и, если начнет картину, никак не может закончить. «Нельзя же без конца возиться!»— говорила Китти.
Редактор журнала «Самтиден» профессор Герхард Гран и госпожа Лисбет тоже часто наведывались в Люсакер, но, пожалуй, чаще они бывали в Пьока, у Эйлифа Петерсена, так как госпожа Гран, урожденная Семме, была в родстве с тетей Магдой (обе они приходились кузинами Александру Хьелланду). Эта пара очень подходила друг к другу: она маленькая, грациозная, со звонкой ставангерской речью, а он — ростом лишь немного повыше, зато крепкий и широкий в плечах, с чисто бергенским юмором и неторопливой и добродушной манерой говорить. Круглая, коротко стриженная голова, седая бородка клинышком, еще темные, аккуратно расчесанные усы, короткая шея — казалось, что стоячий воротничок слишком высок для нее. Но больше всего мне запомнился лукавый блеск в его глазах — увидишь его, и невольно улыбаешься в ответ. Они жили в Бестуме, и я часто встречалась с ними, навещая тетю Малли и дядюшек. Они всегда останавливались поговорить, Гран спрашивал, как поживают папины морские течения и не найдется ли у него времени, чтобы написать статью для «Самтиден».
106