Аккомпанировала верная Майя Миккельсен, на мой взгляд неважно, зато «добросовестно», как считала тетя Малли. Майя была смуглой, как мулатка, с иссиня-черными волосами, одета во все сиреневое. Без тети Малли она дня не могла прожить, старалась ей во всем услужить и проводила у нее целые дни. Я, глядя на дядю Ламмерса, восхищалась той кротостью, с которой он терпел присутствие третьего лица в доме. Но, по правде говоря, он тоже был рад, что она здесь, под рукой. Он теперь сам стал сочинять музыку и любил на ком-нибудь проверить впечатление от своих песен. Постепенно он и вовсе забросил чужие сочинения.
Тетя Малли говаривала с лукавым блеском в глазах: «У нас в доме признают одного композитора, и зовут его Ламмерс».
Но когда он, широкоплечий и торжественный, стоя у рояля, с большим чувством исполнял свои несложные, но благозвучные сочинения и его все еще сильный бас заполнял гостиную, тетя Малли смотрела на него все так же влюбленно и восторженно, как в прежние годы.
Дядя Ламмерс написал также несколько кантат для хора. Одна из них, «У Акерсхуса», на слова Ибсена была исполнена в большом зале Логен хоровым обществом св. Цецилии, в котором он и сам пел много лет, и оркестром Союза музыкантов под управлением Карла Ниссена. Мне поручили небольшую сольную альтовую партию, и я очень волновалась.
Никогда не забуду, как волновался отец, когда мы ехали на концерт. Дорогой он не вымолвил ни слова и упрямо смотрел в окно, морща лоб. А когда мы вошли в артистическую, он был очень невежлив с маленьким подвижным Фогт-Фишером, старым маминым импрессарио, который сразу же подскочил к нам, рассыпался в похвалах моему голубому шелковому платью и, сладко улыбаясь, заговорил о том, как он растроган, что «дочь нашей Евы» будет выступать. Отец, не отвечая, повернулся к нему спиной. Но после концерта, когда дядя Ламмерс и другие любезно шверили его, что я удачно справилась с партией, наступил праздник.
«Какая радость слушать твое пение!»— сказал отец и обнял меня. Тут он наконец-то сердечно пожал руку Фогт-Фишеру.
Я часто обедала у тети Малли и потом вместе с ней поднималась на второй этаж навестить дядюшек. Они сидели каждый за своим письменным столом в шлафроке, куря длинные трубки. Перед ними стоял кофе и лежали газеты. Дядюшки радушно приветствовали нас каждый из своего угла. Они очень постарели, по седовласый дядя Эрнст с бородой библейского патриарха был нее так же красив, а дядя Оссиан все так же ласков и добр. Всякий раз задавались одни и те же вопросы. Тетя Малли: как они себя чувствуют, как прошел день в университете, не скормил ли дядя Оссиан опять свой завтрак голубям. Братья: как мы себя чувствуем, здоров ли дядюшка Ламмерс, как поживают отец и все домашние в Люсакере. (31)
Дядюшку Оссиана чрезвычайно забавлял Шнапс, откормленный тетушкин песик, который умильно вилял хвостом у его ног. «Ага, вот и ты, песик!»— и дядя Оссиан смеясь выкладывал косточки, пироги, все, что припрятал для него в ящике письменного стола.
Оба эти старых холостяка были живыми хронометрами, и весь район Бестум сверял по ним часы.
«Вот идут профессора Сарсы,— говаривали люди, увидев, как они утром отправляются в университет,— значит, уже половина девятого».
Кроме ежедневного пути до трамвайной остановки и обратно они почти никуда не ходили. Только один раз за все лето дядя Оссиан отправлялся в море — собирать живность для исследований под микроскопом. Дядя Эрнст предпочитал путешествовать по карте. Часами просиживал он над нею, отыскивая старые маршруты, по которым ходил когда-то вместе с Винье и другими пионерами альпинизма. Иногда я следила за движением его скрюченного пальца по горам. Он часто останавливался у Маристуен, где не раз бывал в прежние годы.
Отец был в прекрасных отношениях с родственниками мамы из Бестума. Он бывал у Сарсов не только на традиционных «воскресеньях» два раза в месяц. У него всегда было о чем побеседовать с ними. Они же редко бывали в Пульхёгде. Тетя Малли, самая подвижная из них, и рада бы приезжать к нам почаще, да боялась бросить «своих мужчин».
У нас теперь вообще мало кто бывал. Когда отец звал гостей, то непременно приглашал Анну Шёт и Торупа. Иногда наведывалась Ингеборг Моцфельд, которая давно уже была замужем за управляющим епархией Торвальдом Лёкеном. Не думаю, чтобы у отца было много общего с добрым и жизнерадостным Торвальдом, зато он любил слушать, как Ингеборг играла мамины песни, которые напоминали ему о прошлом.
Порою нежданно-негаданно приезжал Ула Томмесен обсудить политические вопросы со своим другом. (29) Дело часто кончалось тем, что отец давал согласие написать статью для «Тиденс Тейн», которую Томмесен основал в 1910 году, порвав с «Вердене Ганг». Ни с кем из старых знакомых, бывавших еще в Люсакере, я не подружилась так крепко, как с Томмесеном и его милой, душевной женой. Они переселились в хорошенький домик в районе Абедиенген и часто приглашали меня на свои скромные вечера. Бывало, что я у них обедала и, если мы были одни, упрашивала Томмесена почитать стихи. Об этом его таланте я узнала от Эрика Вереншельда.
«Он читает лучше многих актеров,— говорил Вереншельд,— просто, искренне. Ему никогда не изменяет чувство меры».
Так оно и было, но стихи так волновали его, что ни он, ни мы не могли удержаться от слез.
При прощаньи они всегда спрашивали: «Когда ты снова придешь? Не забывай, что тут у тебя есть старые друзья, которые тебя любят».
Я знала, что Ула Томмесен говорит искренне. Я как бы по наследству заняла в их сердцах мамино место. Такое же чувство испытывала я и у наших соседей — Вереншельдов и Эйлифа Пе-терсена, где я, как и в детстве, продолжала бывать запросто. С Ионом и Дагфином у нас сохранилась прежняя дружба. Конечно, у каждого из нас появились новые друзья — а у Иона вдобавок многочисленные подруги,— но теперь мы трое представляли «культурный центр Люсакера» и старались поддерживать эту репутацию.
Вереншельды не устраивали таких больших приемов, как Магда и Эйлиф Петерсены, но их дом всегда был открыт для друзей Вернера, Баскен и Дагфина. И тетя Софи по-прежнему угощала всяческими лакомствами из своих запасов. Но сейчас ноги у нее стали совсем плохи, и, когда нужно было достать из погреба или с чердака яблоки или банку варенья, она, щурясь сквозь лорнет, умоляюще посматривала на Вернера: «Ты пойдешь или я?» Разумеется, шел Вернер.
Собираться у Вереншельдов мы не могли без приглашения, но уж день Святого Ханса обязательно праздновали у них. Сперва на веранду подавался кофе со сладким пирогом, потом все шли на берег фьорда и в сад. А под конец, когда на берегу догорят костры, в гостиной начинались танцы и не кончались до зари. Только отец не велел мне задерживаться допоздна. Обычно он отпускал меня до определенного часа и частенько не закрывал дверей своей комнаты, чтобы самому убедиться, что я пришла вовремя. Мне приходилось или прерывать веселье в самом разгаре, или выдерживать дома бурю. А как раз в ночь на Святого Ханса я предпочитала получить дома нагоняй.
Однажды Арнстейну Арнебергу пришла в голову шальная мысль послать в Пульхёгду парламентеров среди ночи. Он думал, что удастся смягчить Нансена. Многие из гостей во главе с Арнстейном двинулись к Пульхёгде и выстроились под окнами отцовской спальни. Арнстейн откашлялся:
«Фритьоф Нансен»,— начал он осторожно. Никакого ответа. «Фритьоф Нансен»— опять молчание. Тогда он взмахнул руками, и раздался хор: «Фритьоф Нансен!»
Заспанное лицо отца показалось в окне. Пока что оно не очень смягчилось.
«Что это значит?»—«Можно Лив остаться подольше?»— заикаясь спросил Арнстейн. «К дьяволу с такой чушью!» Казалось, вот-вот разразится гроза. Но Арнстейн был в приподнятом настроении и не падал духом: «Мы только пришли спросить, можно ли Лив...»—«Лив может оставаться, сколько захочет, черт побери!»— прорычал отец, захлопывая окно.
Арнстейн и все остальные вернулись гордые собой. Отец разрешил, все в наилучшем порядке! Я в этом не была уверена. Но мы танцевали до рассвета, пока рыбацкие лодки не вышли в море. К моему удивлению, отец наутро ничуть не сердился.