Отец задумал для меня чудесное путешествие через Гудванген и Восс. Больше всего меня привлекало в нем то, что я увижу Сталхеймские обрывы, по которым отец бродил мальчишкой. И вот настал день, когда мы на двух шхунах направились к Гудвангену. В узком Нэрефьорде нависающие горы заслонили солнце, с уступа на уступ белым серпантином стремительно низвергались в море горные ручьи. Мы с отцом, обнявшись, стояли на палубе:
«Ну вот, девочка, и этой сказке конец»,— вздохнул отец. «Почему бы это?»— подумалось мне, и я сказала: «Папа, а может, нам лучше вернуться?»
Он вздрогнул: «Можно, конечно, если тебе так хочется...» И вдруг расхохотался: «Подумать только, выманить всех на прогулку к Гудвангену, потратить целый день — и вернуться!»— он рассмеялся еще сильнее.
«Девочка передумала!— крикнул он на вторую шхуну, которая пыхтела чуть впереди нас.— Поворачиваем!»
К счастью, никто не обиделся на меня за этот каприз, напротив, все только обрадовались моему решению. Назад возвращались весело и провели еще один славный вечер в «Экедале». Но я так никогда и не повидала отцовских Сталхеймских обрывов.
От залитого солнцем Балестранна путь «Веслемей» лежал к Шетландским островам, и отец вел наблюдения и на море, и на суше. При входе в гавань Ларвик он встретил 150 шхун, которые шли ставить сети. Наутро они вернулись с уловом, и на причалах поднялось невиданное оживление. «Видимо, этот край бурно развивается»,— подумал Нансен. Он пустился в разговоры с жителями, чтобы разузнать все хорошенько, но сведения оказались невеселыми. Только три судна были местные, а купцы на причалах — тоже большей частью приезжие. Нансен предпринял небольшую поездку по Шетландским островам, но все, что он увидел, также было малоутешительным. Лишь кое-где попадались крестьянские дворы, земля, вроде бы и неплохая, не возделывалась.
Нансена это заставило задуматься. По возвращении на западное побережье Норвегии он сравнил здешние условия с шетландскими. Здесь на каждом шагу видишь кооперации, занимающиеся ловом салаки. Аккуратные домики свежепокрашены, а фруктовые садики около них тщательно ухожены. По склонам гор террасами располагаются картофельные поля и покосы, не пропадает зря ни один уступ. Ничего не скажешь, норвежцы и впрямь предприимчивый народ. Почти всюду видишь жизнь и деятельность. Но чего нам не хватает, по убеждению Нансена, так это умения со знанием дела разобраться во всем и предвосхитить будущее.
Только в Арендале, куда яхта зашла на обратном пути, отец вновь берется за дневник. Он обнаружил, что «Веслемей» ошвартовалась у того же причала, где после плавания в Ледовитом океане стоял «Викинг», и ему живо представились буйные матросы, едва не перевернувшие вверх дном тихий городок.
«Я вижу все так ясно, будто это было вчера, а ведь с того дня столько пережито. Тогда я был молод, еще не знал жизни, и целое будущее, заключающее самые разные возможности, едва-едва приоткрылось передо мной. А сейчас? Жизнь, можно сказать, уже прожита, но все-таки... По мне, так я вообще не повзрослел, остался таким же мальчишкой, тем же неисправимым идеалистом, сохранившим веру в добро, идеалистом, которого жизнь так ничему и не научила. По-прежнему я полон планов, столько нужно еще сделать, мне кажется, я не сделал ничего ценного, но еще успею — как будто жизнь бесконечна, а силы еще не растрачены. Сейчас мне пятьдесят, через десять лет будет шестьдесят, когда-то я считал таких людей стариками. А разве эти десять лет позволят мне сделать все, что нужно, раз я то и дело отвлекаюсь надолго, как случилось, например, с моей последней книгой о туманах Севера. А что если придется отвлечься еще не раз?
Я только что вернулся из плавания и, кажется, сделал большое открытие. Ведь я осуществил, и удачно, семилетней давности идею об измерении скорости морских течений с помощью постановки судна на плавучие якоря. Мне кажется, что теперь открылось много возможностей по-новому решать загадки моря, изучать морские течения — я богат, как бог, и полон сил, как в юности. А ведь моей дочери почти столько же лет, сколько было мне двадцать девять лет назад, а моему уже почти взрослому сыну предстоит тот же путь сквозь свет и глубокие тени жизни.
Порой бывает так тяжко, серо, пасмурно; порой — кругом столько красоты! Вот как тогда, когда я вел «Веслемей» мимо скал Торунга и позади во мраке расстилалось море. Низко над морем стояла луна, изжелта-красная, сверкая в широкой кильватерной полосе; сзади, рядом с луной,— огни двух маяков, а дальше темный берег. Впереди пенятся волны, играющие у бортов «Веслемей», образуя блики морского свечения. И вот открылся залив, где между двух темных отвесных стен, весь в мерцающих огнях,— город. Попробуй не поддаться лунной, звездной ночи и сверканию темного моря, в котором разбросаны лесистые острова,— тут и пятьдесят лет не спасут. А если тебе двадцать один? Да, разница, конечно, есть. Тогда все твое существо растворялось в этой красоте, тебя уносило в иной мир, забывалось все земное.
Нo таков уж ход времени. Возвращаясь из каждого плавания, что-то прибавляешь к кладовым своих знаний, как пчела возвращается в улей, но где же мед? О, его совсем немного, и он вовсе не сладок. Да и для кого он собран? Для чего?
Труд и тяготы, и снова изнурительный труд в непрестанной погоне за будущим без цели».
Странно читать этот дневник. Записи тех лет, когда жива пыли мама, носят совсем другой характер. Правда, тогда тоже попадались рассуждения о жизни и людях, но не было никаких попыток самоанализа. Чаще всего встречаются описания природы или высказывания о политике, религии, музыке, искусстве, театре и о других вещах, интересовавших его. И довольно крепкие выражения по поводу непосильного труда в Лондоне и всей той нелепой дипломатической возни, в которой он вынужден принимать участие. Все это — размышления, которые он позднее использует в своих речах, статьях, книгах. Приехав в апреле 1906 года в Лондон, он часто спрашивал сам себя, как получилось, что он согласился на такую должность.
«Мне присылали поздравления многие, даже король, все в общем умные люди. Если б они только знали, как мне противна эта жизнь и как мало я для нос пригоден. Но я заметил, что многие стали относиться ко мне с большим почтением, еще бы, ведь это такое «повышение», теперь мне и цена другая».
Прожив в Лондоне некоторое время, он развивает свою мысль:
«Нольшинство людей, по-моему, думают в первую очередь о том, какое впечатление они производят на других, даже на своих подчиненных. Многие остерегаются высказать свое мнение по сложному вопросу из боязни показаться дураком. Другие высказываются туманно, надеясь придать себе значительности. Всю свою жизнь мы стремимся выглядеть в глазах людей такими, какими они хотели бы нас видеть. Кто живет ради себя самого? Кто живет своей собственной жизнью? Кто в состоянии избегнуть этой бессмысленной траты времени?»
Он выступил в Лондоне с речью на тему «Наука и мораль», которая через год, уже после смерти мамы, была напечатана и журнале «Самтиден». Появилась статья, критиковавшая точку зрения отца, и он приготовил несколько черновиков ответа, но так и не смог его закончить. Он был слишком подавлен, чтобы сосредоточиться, а может быть, в это тяжелое для него время ему показалось бессмысленным теоретизировать о подобных вещах.
«Неоспоримо,— говорил он в Лондоне,— что, если нас неожиданно спросят, в чем цель жизни, большинство смутится, не зная, что сказать. У нас всегда наготове объяснение для любой мелочи, которая предназначена поддерживать или заполнять жизнь, но если вопрос касается самой жизни, многие из нас подумают, прежде чем ответить; и вряд ли найдутся хотя бы два человека, которые одинаково на него ответят. Разгадка, очевидно, в том, что само понятие «цель» свойственно лишь органическому миру. Именно оно главенствует в борьбе за существование и в законе «survival of the fittest»[148]. В существовании любого органа должна быть цель, и зоолог, открывший у животного новый орган, первым делом старается выяснить назначение этого органа.