Но этот принцип неприменим к энергии, а жизнь есть форма энергии. Спрашивать, в чем цель жизни или цель органического мира, примерно то же, что спрашивать, в чем цель вращения Земли».
Самое главное, утверждал Нансен,— использовать эту жизнь как можно полнее. В каждом гражданине должно воспитывать сознание того, что его единственный долг по отношению к самому себе и другим состоит в том, чтобы развить отпущенные ему природой способности и быть счастливым. Тем самым он будет способствовать и счастью других. Пусть будет понято до конца, что меланхолия и пессимизм, даже если они и привлекательны.— порок, поскольку ведут к бездействию, а это порок не меньший, чем любой другой. Их нужно избегать, последовательно вырабатывая умение владеть собой. Жизнь сама по себе богата, прекрасна, полна возможностей, пусть молодой человек научится видеть это и не стремится к несуществующему. Ему нужно объяснить глубокую истину, заключенную в изречении короля Альфреда[149]:
В годы после смерти матери дневник стал более личным и все больше определяется настроением отца. Правда, в нем еще встречаются рассуждения общего порядка — как, например, в 1909 году, когда он внезапно написал небольшое исследование о своем понимании социализма. Но теперь подобные рассуждения —' исключение, в основном отец дает волю своей удрученности.
Отец всегда, в любых обстоятельствах, умел владеть собой. Этому он научился еще ребенком, во Фрёене, и на всю жизнь. Весь их род был таким. И он никогда не был бездеятельным, именно эти два качества помогали ему спастись от меланхолии и пессимизма, которые он в своей лондонской речи назвал «пороком, не меньшим, чем любой другой». Ему кажется, что будущее потеряло смысл, что настала пора произвести переоценку ценностей. На каждой странице его дневника лежит тень — будто писал его человек, пристально ьтлядывающийся в прошлое, весь погруженный в себя, в тягостные думы, утративший надежду. Только после плавания на «Фраме» было у него подобное состояние депрессии. Те три года, проведенные вдали от мира, превратили его в человека, лишенного корней, и ему не сразу удалось вновь обрести себя. Но тогда рядом с ним была любящая женщина, которой удалось вырвать его из состояния отрешенности.
Сейчас он был предоставлен самому себе — нет Евы, нет и окружавшего его прежде внимания всего народа. Старые заветы Фреена — честь и долг — остаются в силе, конечно, но их недостаточно в этой ситуации. Все стало ему безразлично, только скорбь по Еве живет в нем. Он борется со своими мрачными думами, питается найти новую опору, новую веру и новое дело, которое вновь пробудит его энергию и свяжет его с людьми. Может даже показаться, будто этот многоопытный человек лишь сейчас по-настоящему достигает зрелости. Я думаю, именно эти годы неуверенности и уныния подготовили его в известной степени к той гуманной миссии, которую он взял на себя позднее. Медленно, преодоления свои сомнения и приступы тоски, он готовит себя к ней. Зная, как сильно было развито у Нансена чувство, ответственности, можно представить, как глубоко переживал он собственное крушение.
В свое время Арне Гарборг считал Нансена олицетворением противоречий Пера Гюнта. После подвигов Нансена в восьмидесятые — девяностые годы он писал: «Цельным человеком является тот, для кого характерно единство мыслей, слов и действий». И он правильно понял отца. Сам отец сознательно сделал своим идеалом Бранда; но это было до того, как он осознал на себе самом правду сложной психологии Пера Гюнта. И я не уверена, что теперь, когда он отведал испытаний Пера Гюнта, Бранд остался его идеалом. В характере Бранда не хватало качеств, которые теперь стали для отца главными,— терпимости, способности сомневаться и строить отношения с людьми на любви, а не на требовательности.
Дневник рассказывает об этой внутренней борьбе, о том, как оптимиста и человека дела Фритьофа Нансена бросало от уныния и жгучей тоски к новым надеждам и новым целям. Это не поспешно набросанные, чтобы принести минутное облегчение, строки. Дневник четко оформлен и так же подробен, как раньше. Собственные мысли для него — это задачи, в которых нужно разобраться, найти связь и смысл. Похоже, он все время думает о том, что дневник переживет его и станет правдивым свидетелем того, что с ним происходило. Здесь не встретишь ни одного компрометирующего имени, никаких событий, которые могли бы бросить на кого-то тень.
Конечно, он искренне верил в то, что писал в 1911 году: «Жизнь уже позади». Он искренне считал, что «мед, собранный после всех трудов, несладок». Но он не примирился с этим, как сам полагал. Кровь была и молода, и горяча. В некотором смысле этот пожилой человек был даже большим романтиком, чем тот юноша, который двадцать девять лет назад высадился на этом причале в Арендале. Не погасло в нем стремление к счастью. Он по-прежнему оставался мечтателем, тоскующим по нежности. Только найти ее не просто. Кто терпелив, нежен и понимает все без слов? Кто понимает его противоречия? Кому он может открыться?
«Я знал одну-единственную».
III. В БАШНЕ И В МОРЕ
Осенью 1911 года я просто неудачно выбрала момент, когда попросила у отца разрешения заняться живописью. Он был по-прежнему глубоко убежден, что самое правильное — посвятить себя чему-нибудь одному и не разбрасываться. Не знаю, что было бы, задай я этот вопрос годом позже, но именно в 1911 году отец был особенно увлечен мыслью о необходимости сосредоточенности. Он готовил выступление о воспитании народа, и главной его мыслью была идея собранности.
Конечно, в ответ я услышала: «Воля твоя, только выбирай — либо пение, либо живопись».
По сути дела, я уже выбрала — мои занятия пением с тетей Малли шли полным ходом, бросать их я и не думала. А потому о новых увлечениях пришлось помалкивать. Вскоре после этого разговора по своему легкомыслию я завела с отцом речь о том, что я хотела бы поучиться стряпать. Я сама видела, что на кухне совершенно беспомощна, и решила, что не вредно бы немножечко подучиться.
«Немножечко!— взорвался отец.— Вот-вот, то за одно схватиться, то за другое. Хочешь учиться хозяйничать — иди в школу домоводства, там тебя как следует выучат».
Нет уж, спасибо! В школе домоводства полагалось учиться целый год, даеще и жить там же. Нет, я совсем не об этом думала. Отцу же эта идея понравилась, и после нашего разговора он то и дело к ней возвращался. У меня пропало всякое желание учиться готовить, и я отвечала ему его же словами: «Не хочу разбрасываться, я уже выбрала пение».
Отец назвал свою речь, над которой тогда работал, «Дилетантство и народное воспитание». Его выступление состоялось в декабре 1912 года в Студенческом обществе.
Он начал так: «Я хочу поговорить с молодежью о том, как дилетантизм, подобно раковой опухоли, разъедает наше общество. К нам, старикам, относятся слова Моисея: «Этот род должен умереть».
Дилетантом является всякий, кто, не будучи специалистом в данной области, берется, однако, судить обо всем. «Преувеличенное уважение к общему образованию порождает дилетантизм в ущерб подлинно глубоким знаниям. Если все получат лишь общее образование, это, без сомнения, только ухудшит положение в стране».
Наши народные университеты явились отчасти рассадником верхоглядства, хотя в последнее время и стали давать более глубокие специальные знания. Единственно ценное, чему они могли бы научить,— это уметь поднимать любую целину, но этому не научишься, если учиться всему понемножку, хватаясь то за одно, то за другое.
«К каким страшным последствиям приводит дилетантство и засилье невежд, можно видеть на примере нашего города. Как замечательно он расположен, каким прекрасным мог бы он стать!
И как похозяйничали в нем глупость и произвол, загубив все его прекрасные возможности».
Процветает дилетантство и в политической-жизни... «А что такое норвежский стортинг, как не рассадник того же самого дилетантства и невежества? Не в обиду ему будь сказано, но другим он и быть не может, ибо это вытекает из самой сущности этого института. Но дилетантство приводит к легкомыслию и безответственности. Чего мы только не вытворяли в 1892 году! Мы всей душой желали мира, а сами своей политикой то и дело провоцировали Швецию. Положение создалось угрожающее, но мы были настолько не готовы к обороне, что иностранный военный флот мог бы, не встретив ни малейшего сопротивления, подойти к самой Христиании. В 1895 году эта политика пережила свое Ватерлоо. У власти стояли все те же люди, и никто из них не чувствовал, какая на нем лежит ответственность. Дилетантство несовместимо с чувством ответственности...»