Выбрать главу

и убийцы, прячась в монашьей личине,

справляли кровавое торжество.

И ничто не защищало его,

кроме взгляда, кроме шагов украдкой

в тишине по лестнице шаткой,

кроме гладкой стали жезла.

Ничего, кроме рясы, что плечи жгла,

(и озноб сквозь нее, словно когтями,

исходя от сводов, впивался в монаха),

ничего, что было бы призвано им,

ничего, кроме страха днями, ночами,

ничего, кроме все охватившего страха,

что гнал его вдоль этих гонимых,

вдоль этих темных и недвижимых

и, быть может, виновных лиц.

Любого, кто мешкал рухнуть ниц,

он убийцей считал, и, озлоблен и мрачен,

рвал одежды на нем своею рукой,

а затем, у окна забывшись, с тоской

думал: Кто и зачем это нынче схвачен?

Кто я такой? Кто он такой?

IV

Вот час, когда в тщеславном ослепленьи

держава смотрит в зеркала свои.

Последний отпрыск царственной семьи,

монарх безвольный, грезит в забытьи,

ждет почестей на троне; и в смятеньи

откинувшись и уронивши длани

дрожащие на пурпурные ткани,

один в неверном бытии.

Вокруг него склоняются бояре,

одетые в сверкающие латы,-

царь словно обречен жестокой каре

князей, что нетерпением объяты.

Подобострастия полны палаты.

Все помнят о почившем государе,

который часто, буйствуя в угаре

безумия, их бил о камни лбом.

И думы думают они о том,

что старый государь, садясь на трон,

плотней поблекший бархат подминал.

Был мрачной мерой власти он,

и из бояр никто не замечал,

что алые подушки закрывал

наряд тяжелый, золотом горя.

И думают, что мантия царя

померкнет на преемнике больном.

Хотя пылают факелы, но даже

жемчужины не светятся огнем,

что в семь рядов на шее, словно стража;

и оторочка из рубинов та же —

светилась, как вино, — теперь, на нем

черна, как сажа…

Память их не спит.

Они тесней толпятся возле трона,

но все бледнее царская корона

безвольного монарха, — свысока

на них глядит он грустно и смущенно;

все ближе, раболепнее поклоны,

и мнится — в зале слышен звон клинка.

V

Не сгинет от меча и от коварства

монарх, тоской нездешней охранен,

он принимает торжество и царство,

и за него душой болеет он.

К окну в Кремле подходит царь безвольный,

и видит город — белый и престольный —

в тот час, когда ушла ночная мгла,

и в первый день весны звонят по гулким,

березою пропахшим переулкам

к заутрене колокола.

Колокола, чья песня так прекрасна,-

вот первые цари его державы,

его отцы, что с дней татар со славой —

из гнева, кротости, борьбы, забавы,

легенд и крови возникали властно.

Он чувствует их царственное право

его душой овладевать порой,

таинственно входить в его глубины,-

тишайшего на царстве властелина,

всегда, теперь и прежде, на вершины

благочестивой звать мечтой.

И царь благодарит их всей душой

за то, что к жизни щедрым и огромным

порывом, жаждой одарен.

Перед богатством предков силен он,

их житие таинственным и темным

мерещится на фреске золотой.

Как серебро вплетаясь в ткань парчи —

в делах минувших сам себе он мнится,

что было свершено — опять свершится,

в его державе тихой повторится,

в которой меркнут яркие лучи.

VI

Сапфиры в темном серебре оправы

чуть светятся девичьими очами;

и лозы свились гибкими ветвями,

как звери в брачный час среди дубравы;

и жемчуг держит стражу величаво,

в узорах дивных сберегая пламя,

рожденное и скрытое тенями.

Венец, покров и серебро страны —

они в движение вовлечены,

как зерна на ветру, как ключ в доли не,-

все светится в мерцаньи со стены.

Темнеют три овала посредине:

лик Матери, и с двух сторон узки,

как две миндалины, в уставном чине

над серебром воздеты две руки.

И темные ладони в тишине

пророчат царство в образе старинном,

что зреет до поры плодом невинным

и наводнится ручейком единым,

единосущным, вечно светлым Сыном

в невиданной голубизне.

Так говорил ладоней взлет,