Выбрать главу

– Где мои деньги?! Где мои вещи?! Где мое счастье?! – смеялся обладатель распахнутого ватника.

– Щас и свободу отнимем! – крикнул ментовский старшина. – А ну, хлопцы, вяжите его!

– Да вы и так ее отняли! Уже давно!

Смех над площадью не смолкал. Еще раз весело звякнули стекла.

– Да заткните же этому алкоголику рот!

Дюжие милиционеры принялись ловить пьянчужку, но это оказалось не так уж легко. Он уворачивался от них на своих нетвердых ногах, продолжая издевательски хохотать на всю площадь.

– Вы, суки, не заберете у меня мою свободу! До вас уже забрали! Эти!

Еще один камень полетел, теперь уже в сторону каменных апологетов Советской Украины.

«Не пейте синее вино,Оно с лжецами заодно,И от него в глазах темно,Не пейте синее вино!»

– Так ты еще и поэт, сука! – орали милиционеры, выкручивая рукава стеганого ватника, в которых, конечно же, оставались руки нетрезвого декламатора-пересмешника.

Моя бабушка в это время говорила: «Не смотри туда» – и тянула меня внутрь набитого автобуса. Я пялился на милиционеров и крикливого алкоголика, а взрослые пассажиры старались как можно быстрее занять свои места в автобусе, втянув шеи в одинаково серые воротники бесформенных пальто.

Я всегда просил свою бабушку взять меня на демонстрацию седьмого ноября. День переворота в семнадцатом году был самым ярким праздником в Харькове. Центральная улица, Сумская, наполнялась красной рекой транспарантов и флагов, качавшихся над головами людей, и мне тогда хотелось стать частью этой реки, влиться в нее одним из притоков. Казалось бы, это дело нехитрое. Стоило только попросить бабушку взять меня с собой на работу, в профтехучилище, где она проработала много лет подряд. Там обычно формировалась колонна учеников, которая потом выдвигалась в центр города, чтобы соединиться с другими притоками красной праздничной реки людей.

Но бабушка, которая часто возила меня с собой на дежурство, никогда не брала меня на демонстрацию или на парад. До сих пор не знаю почему. Возможно, она боялась толпы. Боялась, что собранные в большом количестве люди могут затоптать ребенка, если толпу охватит паника. Хотя нет, вряд ли она боялась именно этого. Ведь к ней на работу мы ездили вдвоем, на желтом «Икарусе» номер тринадцать, от конечной до конечной. Выстояв неимоверно долгую и многолюдную очередь на площади Советской Украины, мы набивались в автобус, как селедки, и вместе с остальными селедками-горожанами принимали странные позы, в которых приходилось находиться аж до конца проспекта Гагарина, где большая часть пассажиров сходила, и в опустевшем салоне можно было посидеть две-три остановки.

Харьков семидесятых и восьмидесятых был полон противоречий. Увидев в новостях, как на площади Советской Украины открывали памятник коммунисту Артему в частности и Советской Украине вообще, я был неимоверно горд тем, что живу в городе, который показывают по телевизору. И меня совершенно не смущало, что этот памятник сразу окрестили длинным прозвищем «Четверо выносят из ломбарда холодильник, а пятый тормозит такси». В этом «пятом» узнавался сам Артем, в кожаной комиссарской тужурке и с усами под каменным носом.

– Мам, а почему памятник называют именно так?

– Ну, понимаешь, сынок, он же стоит перед ломбардом…

– Да, это я понимаю. Но почему ВСЕ взрослые его так называют? И смеются?

Все наши знакомые хоть раз в жизни имели дело с ломбардом. Нужны деньги – сдаешь что-нибудь ценное в залог. Хочешь вернуть – плати больше, чем тебе дали. Из-за фасада показного коммунизма выглядывала, ухмыляясь, реальная экономика. Взрослые это понимали. Я – нет. Поэтому про холодильник из ломбарда им было смешно, а мне непонятно. Причем вдвойне непонятно было, когда мама тревожно попросила не задавать таких вопросов «чужим дядям и тетям» и не употреблять в адрес монумента слово «холодильник», хотя бы в местах большого скопления людей.

Мы смеялись, но не хотели, чтобы с нами смеялись чужие. Мы боялись, что наш смех и наше чувство юмора оценят другие люди. Однажды мне попалась книжка «Тим Талер, или проданный смех», и я запомнил одну очень важную фразу оттуда: «Смех – это внутренняя свобода». Но к тому времени меня еще не научили шутить.

– Бабушка, а ты член партии? – спросил я, поедая аппетитную жареную картошку, желто-поджарыми дольками лежавшую на чугунной сковородке. Я любил картошку и любил, когда эта огромная закопченная сковородка устанавливалась на проволочную подставку посреди стола и над ней поднимался ароматный пар простого и обильного обеда. Моя любовь к бабушкиной картошке была притчей во языцех, и я всячески подыгрывал образу фанатичного поклонника чугунной сковородки. Однажды, когда она, как языческая реликвия, взгромоздилась на стол и ритуал священного чревоугодия подходил к своей кульминации, я с криком «Картошечка моя любимая!» поцеловал серый чугун. Я, конечно же, шутил. Но очень скоро мне стало не до шуток. Чугун был еще горячим, и мои губы превратились в два красных вареника раньше, чем я успел закричать от боли. Дальше были нудные дни, проведенные в пределах двух наших комнат в коммунальной квартире, и тошнотворная мазь, которой мне смазывали ожоги. Мне кажется, тогда я понял, что у шутки должны быть свои пределы.