— Как твой роман? — спросила как-то раз Мириам, когда они вместе мыли после ужина посуду.
Плохо. Совсем ненамного продвинулся. Просто невозможно поверить, весь сюжет я продумал от начала до конца, про героев знаю все, их возраст, характер, происхождение, внешность... А дальше ни с места. Это же дикость, я начал писать роман, когда ты еще не жила в этой квартире, а жила с родителями, изучала журналистику и была невестой некоего Педро Риваса. Вот с каких пор я корплю над ним. И может, самая главная трудность — найти верный тон, выбрать стиль романа.
Хуан Пабло говорил и говорил о своей незавершенной работе. Мириам делала вид, что слушает, а сама думала о том, как Хуан Пабло узнал о Педро, я ему никогда о нем не говорила. И действительно, Мириам не рассказывала о себе и лишь в самом крайнем случае отделывалась неопределенными намеками. Впрочем, и этого, как правило, не требовалось: они оба предпочитали для разговора темы, не касающиеся их лично. Мириам никак не реагировала на слова Хуана Пабло. А он продолжал увлеченно рассуждать о своем романе.
Выходили они из дома редко. Разве что в кино или книжные лавки. Да им и не надо было, как они сами говорили, глубже погружаться в окружающую действительность.
— Заточение в этих стенах спасает нас от современного общества, а оно ужасно,— говорил Хуан Пабло и сразу же добавлял: — Знаешь, Мириам, я совсем не чувствую себя человеком нашего времени. Все сегодняшнее меня ужасает. Плохие времена. Я тоскую о иных, минувших эпохах, которые знаю по книгам, грущу, что не смогу жить в прекрасном будущем, которое ожидает человечество, если, конечно, не разразится термоядерная война.
— Я испытываю почти то же. Говорю «почти», потому что теперь я уже привыкла и к этому времени, и к этой стране, и к этой общественной системе.
— А я бы никогда не смог привыкнуть. Я не приемлю ничего из этой триады и сожалею, что не сумел ничего сделать, чтобы хоть что-то изменить. И в литературу-то я ухожу, чтобы создать другой, чудесный мир, где человек сможет обрести себя, стать истинным человеком, не утратив способности фантазировать, воображать; создать мир, где возможно невозможное: игра со временем, с жизнью и смертью; я хочу, как Господь Бог, создавать живые существа по своему образу и подобию или, вернее сказать, совсем отличные от меня.
— Это и называется бегством от действительности.
— Знаю,— с грустью ответил Хуан Пабло.
И если у Мириам могли быть сомнения относительно его прошлого, то уж в его любви ей сомневаться не приходилось. Мириам она казалась неким чудом, хоть это и звучит банально; и иногда ее вдруг посещала мысль, что именно благодаря любви Хуан Пабло материализовался, стал реальным человеком, что сперва некая таинственная сила явила ей его образ, а встреча на вечеринке была логически неизбежной, предопределенной.
Дни шли, но чувство их не слабело. Мириам буквально заставляла себя уходить на работу, а сидя там, торопила время, чтобы скорей пробило шесть и она побежала к Хуану Пабло. А он много писал, теперь работа пошла. «Этим подъемом я тоже обязан тебе»,— сказал он как-то, прочитав ей почти законченные главы.
Но росла не только любовь Мириам, росло ее желание знать все о Хуане Пабло, и она принялась расспрашивать, как он стал писателем, сколько ему было лет, когда он начал писать, повлияли ли родители на его решение, изучал ли он специально литературу, опубликовал ли уже что-нибудь.
Глядя на Мириам пристально, с легкой иронической улыбкой, Хуан Пабло осторожно отвечал на ее вопросы, тщательно обходя все, что могло пролить свет на его происхождение, зато подробно рассказывал о том, как он стал писателем. Он сообщил, что рос среди книг во времена, когда телевидение только начиналось, и что, читая, он понял, что литература — его призвание. Писал он в основном рассказы (некоторые были опубликованы в журналах, старых, уже забытых) и вот теперь взялся за роман. Влияния? Список мог получиться бесконечным: на свете столько прекрасных произведений, которые я люблю, которые оказывали воздействие на то, что я пишу, или способствовали формированию моих взглядов.
— Были ли у тебя учителя?
— Нет. Юношей я сблизился с некоторыми писателями, но очень скоро отошел от них. Читать их интереснее, чем разговаривать с ними. По-моему, литература — это глубоко интимное дело: ты один на один с чистым листом бумаги, вокруг тебя — книги, их неслышные голоса; что тебе еще нужно?
— Ты говоришь так, будто ненавидишь людей. Но ведь общество дало тебе язык, культурный багаж, а рабочие наберут и напечатают твою рукопись, когда ты закончишь писать роман. Что ты скажешь на это?
— Как ни грустно, ничего. Времени у меня в обрез: лишь на тебя и на роман.
— Это неразумно,— в первый раз повысила голос рассерженная Мириам.— Человек с твоим талантом, с твоей культурой, проницательный, разбирающийся в самых сложных вопросах, человек, умеющий анализировать, художник, то есть существо впечатлительное, глубоко чувствующее, не может жить только ради того, чтобы создавать романы и любить одну женщину.
— Хорошо, я стану писать поэмы и любить многих женщин,— пошутил Хуан Пабло, пытаясь прекратить этот разговор или, точнее, допрос.
В другой раз, когда они пили красное вино и были навеселе, Мириам попросила его рассказать о родителях. Хуан Пабло переменился в лице, недовольная гримаса исказила его черты, он хотел было резко отказать ей, но сдержался и налил еще вина.
— Не много могу я о них рассказать. Оба погибли в автомобильной катастрофе, я остался на попечении бабки и деда с материнской стороны. Как только смог, я освободил их от забот обо мне и вскоре стал работать, чтобы обрести самостоятельность. Я долго готовил себя к своему роману. Только это и важно.
Он особо подчеркнул последние слова, и Мириам сразу с ним согласилась:
— Ты прав.
Но поняла, что нарушила молчаливую клятву, безмолвный уговор, заключенный ими с самого начала, обещание ни о чем не спрашивать, не копаться в чужом прошлом, которое он соблюдал неукоснительно, ничем не интересуясь, задавая лишь самые обычные вопросы: как работа, давно ли ты ею занимаешься, интересно ли, кто твои приятели? И ни слова о чем-нибудь более интимном. Однако она ощущала, что Хуан Пабло отгорожен от нее непроницаемой стеной, и ее вера в то, что любовь не терпит тайн, стала тускнеть. Любопытство сменилось каким-то тоскливым чувством, и Мириам подолгу размышляла, о чем может умалчивать Хуан Пабло. Ей казалось, что он скрывает от нее что-то чудовищное, что он сидел в тюрьме или был в исправительной колонии, а может, он пережил трагедию, может, его отец из ревности убил свою жену и потом покончил с собой. С тех пор маленький Хуан Пабло и был вынужден жить со стариками.
Что-то переменилось. Вернувшись с работы и едва переодевшись, Мириам начинала спрашивать: много ли он написал? Выходил ли сегодня? Куда?
Хуан Пабло отрывался от романа и неохотно — и стараясь как можно короче,— но все же отвечал ей. Теперь он с головой ушел в свой роман. Говорил мало, ел наскоро и тотчас возвращался к машинке. Делал какие-то пометки, справлялся в словарях или читал, внимательно, не торопясь. Мириам не решалась прервать его и лишь подавала ему чай, перед тем как идти спать, если Хуан Пабло работал допоздна. Она смирилась, надеясь, что, когда роман будет закончен, они заживут по-другому. Теперь они реже предавались любви, и по ночам Мириам слышала, как Хуан Пабло встает и садится к машинке. Ей казалось, что она вновь видит призрак незнакомого мужчины, который беспокойно ворочается во сне, а потом вскакивает, чтобы записать внезапно пришедшую в голову мысль. Иногда она тоже вставала и смотрела, как работает Хуан Пабло; а он, казалось, не замечал ее присутствия и продолжал невозмутимо заниматься своим делом. Обескураженная, со слезами на глазах, Мириам возвращалась в постель и плакала тихонько, чтобы он не услышал. Но откуда такая обидчивость? А дело было в том, что есть вещи, которым женщины, вроде Мириам, не находят оправдания.