Выбрать главу

Но несмотря ни на что мы друг друга любили.

Антонио мог бы зарабатывать деньги, показывая свои трюки в цирке. Почему бы и нет? Мария Каллас склонила головку сначала вправо, потом влево и уселась на спинку стула.

Однажды утром Антонио ворвался ко мне в комнату и с таким видом, как кричат «Караул! Горим!» выпалил: «Руперто умирает. Он послал за мной. Так что я пошел».

Я прождала Антонио до полудня, занимаясь домашними делами. Он вернулся, когда я мыла голову.

— Пойдем,— велел Антонио.— Руперто у нас в патио. Я его спас.

— Как спас? Это что, была шутка?

— Вовсе нет. Я сделал ему искусственное дыхание.

Ничего не понимая, я поспешно заколола волосы, оделась и выскочила в патио. Руперто неподвижно стоял у дверей, уставившись невидящим взором в каменные плиты, выстилающие двор. Антонио пододвинул ему стул и предложил сесть.

На меня Антонио не глядел, он смотрел в потолок и, казалось, даже дыхание затаил. Внезапно к нему подлетел Мандарин и воткнул стрелку ему в руку. Я зааплодировала, решив, что Антонио, наверное, будет приятно. Но вообщето все это полнейшая глупость! Лучше бы Антонио не растрачивал попусту свой талант, а попытался вылечить Руперто!

В тот роковой день Руперто, садясь на стул, закрыл лицо руками.

Как он изменился! Я посмотрела на его безжизненное, холодное лицо, на темные руки.

И когда только они оставят меня в покое! Ведь пока волосы не высохли, мне нужно накрутить их на бигуди. Скрывая свое раздражение, я спросила Руперто: «Что стряслось?»

В ответ последовало долгое молчание, натянутое, как тетива лука; на его фоне особенно четко выделялось пение птиц. Наконец Руперто сказал: «Мне приснилось, что канарейки клюют мои руки, шею, грудь, я хотел было защитить глаза, но не мог сомкнуть веки. Руки и ноги мои отяжелели, словно к ним были привязаны мешки с песком. Я был не в силах отогнать чудовищные клювы, выклевывающие мои зрачки. Я как бы грезил наяву, одурманив себя наркотиками. Очнувшись от этого странного сна-яви, я оказался в темноте; однако с улицы доносилось пение птиц и прочие звуки, говорившие о том, что день в полном разгаре. Мне стоило неимоверного труда позвать сестру, которая прибежала со всех ног. Не узнавая собственного голоса, я сказал: «Ты должна послать за Антонио, чтобы он пришел и спас меня».— «От чего?» — спросила сестра. Но я не смог больше вымолвить ни слова. Сестра кинулась к вам и через полчаса вернулась вместе с Антонио. Эти полчаса показались мне вечностью! Антонио делал мне искусственное дыхание, и постепенно силы возвращались ко мне, а вот зрение — нет.

— Я сделаю вам одно признание,— пробормотал Антонио и с расстановкой добавил: — Только без слов.

Фаворитка последовала примеру Мандарина и воткнула стрелу Антонио в шею; Мария Каллас зависла на мгновение над его грудью, а потом вонзила и в нее маленькую стрелку. Пристально глядевшие в потолок глаза моего мужа внезапно изменили цвет. Неужели Антонио — индеец? Но разве у индейцев бывают голубые глаза? Почему-то сейчас его глаза были похожи на глаза Руперто.

— Что все это значит? — пролепетала я.

— Чем он там занимается? — спросил ничего не понимавший Руперто.

Антонио не ответил. Застыв, будто статуя, он терпеливо сносил уколы внешне безобидных стрел, которые втыкали в него канарейки. Я подскочила к кровати и принялась тормошить его.

— Ответь мне! — просила я.— Да ответь же! Что все это значит?

Но он не отвечал. Я обняла его и, разрыдавшись, припала к его груди; позабыв про стыд, я целовала его в губы, словно какая-то кинозвезда. Над головой у меня порхала стайка канареек.

В то утро Антонио глядел на Руперто с ужасом. Теперь-то я понимаю, что Антонио виноват вдвойне; стремясь замести следы своего преступления, он заявил — сначала мне, а потом и во всеуслышание: «Руперто сошел с ума. Он думает, что ослеп, но на самом деле видит не хуже нас с вами».

Подобно тому как в очах Руперто померк свет, в нашем доме померкла любовь. Видимо, без его взглядов она существовать не могла. Наши посиделки в патио утратили свою прелесть. Антонио ходил мрачнее тучи.

— Безумие друга ужаснее, чем его смерть,— приговаривал он.— Руперто прекрасно все видит, но считает себя слепым.

А я, задыхаясь от гнева и, наверно, от ревности, думала, что дружба для мужчины гораздо важнее любви.

Оторвавшись от губ Антонио, я вдруг заметила, что канарейки вот-вот вопьются ему в глаза. Тогда я заслонила его собой, своими волосами: они у меня густые и накрыли его лицо, будто одеялом. Я велела Руперто закрыть дверь и окна, чтобы в комнате стало совсем темно и канарейки уснули. Ноги у меня болели. Сколько времени я так просидела? Бог весть. Постепенно до меня доходил смысл страшного признания. А когда дошел, я в исступлении, в горестном исступлении припала к мужу. Ведь я поняла, как ему было больно, когда он замышлял и приводил в исполнение свой хитроумный план, решив с помощью яда кураре и стайки маленьких пернатых чудовищ, которые, как преданные няньки, выполняли любую прихоть Антонио, принести в жертву любви и ревности глаза Руперто и свои собственные, чтобы им, бедняжкам, впредь было неповадно смотреть на меня.

ЭЛИСЕО ДИЕГО

(Куба)

НИКТО

Лет сто назад жил да был торговец, занимавшийся исключительно продажей лестниц. Двор его заведения — внутренний двор с глухими обшарпанными стенами — был сплошь уставлен лестницами: здесь были скромные стремянки, высоченные конструкции, подобно тоннелям взмывавшие внутри сложной железной арматуры, короткие крылечные лестницы и лестницы, которые, порывисто бросившись на штурм дворовой стены, тут же теряли свой пыл, оставаясь неприглядными фрагментами начального замысла. А над всем этим сообществом громоздилась большущая раковинообразная лестница, которая возвышалась даже над крышей дома и в сумерках походила то ли на башню, то ли на шею некоего гигантского безжизненного животного.

Однажды вечером, когда торговец и его помощники завершили дневные дела, на большой лестнице заслышались тихие, осторожные шаги. Торговец, человек от рождения раздражительный, спросил, какой дьявол развлекается, прохаживаясь в такой час по его конструкции, но помощники лишь оторопело поглядели на него и ничего не ответили, а шаги стали приближаться, хотя и не было видно, кому они принадлежат,— мешали излишне высокое ограждение и сгущавшиеся сумерки. Тогда-то и воцарилась странная тишина, не нарушаемая ни грохотом телеги по каменной мостовой, ни даже стрекотом цикады в траве, которой порос двор.

На последнем витке шаги наконец смолкли. И тут же завиднелись узкие серые брючки, шикарнейшая жилетка, наконечник трости, в диковинную искру сюртук, широкий ярко-красный бант и гордо поднятая благородная голова. Что касается лица — разглядеть можно было лишь чрезмерно длинный нос и бороду, более черную, чем сама темнота. Достигнув последней ступени, незнакомец тронул свой цилиндр концом трости и, ничего не говоря, повернулся с намерением направиться к воротам.