А потом он рыдал так яростно, будто у него случился припадок, а от её прикосновения отпрянул, как от раскаленных углей.
– Итак, ты девственник, – проговорила она, скручивая сигарету. – Все мы через это прошли. Наловчишься ещё.
– Ты не понимаешь. Я предал её.
– Свою крылатую девушку?
Он кивнул.
– Разве она не была с другими?
Вновь кивок.
– Тогда ты предаешь лишь свое воображение.
– Так и есть! – вскричал Пико. – Я предал свое воображение.
– Ложись.
Но он взял с неё слово, что она больше не дотронется до него, и всю ночь пролежал без сна, не в силах читать или писать; воспоминание о случившемся иглой засело в сердце. Наутро еда не лезла ему в рот, и Адеви присела рядом на корточки.
– Послушай, поэт, любовь совсем не то, что мы о ней думаем.
Любовь похожа на юношу, который бросается спасать тонущую в море девушку и тонет сам.
– Да, но какая чудесная смерть. О, отчего, отчего я не утонул!
– Любовь – двое фехтующих слепцов, королева на необитаемом острове; любовь – это жертвоприношение, паническое бегство во тьме; это двое, чья слюна – отрава друг для друга; это пустой дом, затонувшая лодка, увечный танцор.
– Любовь – воспоминание о сладком дыхании спящей девушки, – прошептал Пико.
– Поэт, проветри свои мозги. Ты увяз в паутине собственных грез. Добро пожаловать в страну плоти со всеми её грехами и всеми восторгами.
Но взгляд его был устремлен мимо.
Впрочем, бурлящая кровь, как водится, возобладала, потопив память о его позоре, погнав соки желания от чресел к голове. И через двое суток, глубокой ночью, он прополз мимо тлеющих углей костра, окунулся в волны её дыхания и произнес:
– Научи меня.
Следующую неделю они отлучались из лагеря только чтобы подстрелить дичь, ибо голод постоянно давал о себе знать. Им не нужно было отходить далеко – каждый вечер звери собирались вокруг поглазеть на диковинное существо о четырех ногах и двух головах, издающее дикие вопли.
– Не думай, не думай ни о чем, – задыхаясь, повторяла Адеви каждую ночь, каждое утро, пока он вновь и вновь входил в неё, словно пытаясь заполнить щемящую пустоту у себя под ложечкой.
– Это все равно что есть, – сказал он ей.
– Это все равно что убивать, – возразила она в ответ, и, содрогаясь, он поцеловал знаки пятидесяти смертей на её предплечье.
– Каково это – убивать? – спросил он.
– Блаженство скрыто глубоко. Как и с любым из сладчайших наслаждений, первый привкус горек. Алая ухмылка на горле брата до сих пор змеится у меня под веками, и в отличие от всех ночей с мужчинами, давно слившихся в одну, каждое убийство предстает отдельно перед моим мысленным взором. Снова и снова я могу пережить каждый удар, если того захочу. Это наивысшая ступень воровства – кража последнего удара чужого сердца.
– А мертвые? Куда уходят они?
– Пока что никто не вернулся из-за темных дверей, чтобы рассказать о том. Это самое увлекательное приключение, неизвестное, непознаваемое…
– Ты жаждешь его?
– Меня оно не страшит. Потому-то я никогда не проигрываю в схватке.
– Смерть и меня влекла. Я желал её так же сильно, как желал женщину: обнять её, поцелуем коснуться лавандовых губ. Но я не искал приключений, лишь избавления.
– Избавления нет, поэт. Только дорога, уходящая вдаль. Либо ты сам идешь по ней, либо она рано или поздно догонит тебя.
– Я стараюсь. Стараюсь идти по дороге, чтобы достичь утреннего города,
– Ты живешь в своих грезах.
– Да, грезы – это мои драгоценные копи, мною вспаханная земля, лес, что я валю. Я плотник, что пилит, отмеряет, прибивает сны друг к другу, собирает их в каркас, способный нести моё тело, вес моей плоти. При мне мои инструменты – моя тетрадь, моя ручка,
– А при мне мои – нож да руки.
– Твой язык, твои груди…
Заполночь пришла воровка,
Уложив меня ударом,
Мне связала крепко руки,
Нож приставила мне к сердцу
И потребовала деньги,
Я открыл уста сухие,
Прочь слизнул её одежду,
Бедрами прильнул ей к лону,
Золото излив моё
В кошелек её атласный.
Союз печального поэта с воровкой вряд ли мог оказаться счастливым. Когда острота новых ощущений стерлась, Пико понял, что рана все ещё болит и кровь, чей вкус он чувствует на языке, – его собственная.