– Изумительно, – сказал Пико. – Лучшая еда за несколько последних месяцев.
– О да, – согласился Зарко, громко рыгнув и пододвинув к себе железный подсвечник, чтобы раскурить сигару. – Вот так живут художники.
– Ты крадешь только у богатых? – спросил Пико.
– Я краду у каждого, кто настолько глуп, чтобы позволить мне добраться до своих денег. Все они у меня в долгу. Я украшаю их жизнь. Мои картины изменяют то, как видит город, под моим взглядом меняются сами их лица.
– Моё изменилось точно, – вежливо признал Пико.
– Ежедневно мои глаза крадут красоту и возвращают сторицей.
– И я когда-то был вором. Правда, не из лучших, – он рассказал Зарко о приключениях в разбойничьей шайке.
– Все художники воры. Любое искусство – воровство. Но шедевры удаются только карманникам. Что за невидаль, красться ночью по дому под какофонию храпа? Но обчистить карманы соседа, пока тот зазевался – вот искусство. Опять же из художника выйдет лучший карманник, чем из поэта. У меня пальцы больше привычны к обману. Я не лгу на словах, но лгу на холсте и бумаге, и неправда моя так прельщает мир, что становится правдой.
– Стихи тоже лгут.
– Пожалуй, раз я им верю.
– А ты влюбляешься в девушек, которых рисуешь?
– Конечно. И в юношей. Зачем иначе рисовать?
– И в меня ты влюблен?
– Твои глаза не отсюда. Они полны тайны, тайны лесов, тайны неба. В них образы, которые не снились этому городу. Я влюблен в неведомое.
– Когда-то ты любил Солью.
– Ах, Солья, Солья… Когда б ты видел её, плывущей по реке света над бульваром, девушку в огне… Не нашлось бы того, кто не влюбился бы. Я подобрался к ней единственным испытанным способом, как карманник. Раз, после представления, когда она шла в толпе и ела клубнику из бумажного кулька, я пристроился и запустил руку в её золотые шаровары. Но едва пальцы проникли под ткань, я понял свою ошибку, ибо вместо тонкой подкладки нащупал голую плоть. Карман был не шелковым кошельком, но преддверием к женскому телу. И какому телу. Я грешу напропалую, но даже слепое прикосновение подсказало, что кожа её цвета лунных лучей, цвета дыхания зимы. Я провел рукой от бедра к ягодицам и ниже, где почувствовал пылающий костер, – она же не отстранилась, позволяя мне проникнуть глубже. На время глаза мои ослепли, все зрение ушло в кончики пальцев, пока наконец я не взглянул в улыбающееся лицо.
– Я карманник, – ляпнул я сдуру, она же в ответ:
– Ну вот, ты и залез в мой кошелек. Что теперь?
Я отвел её в свою мастерскую, но в ту ночь мы не были близки, хоть одежду она сняла. Она крутилась на веревке под потолком, я рисовал и рисовал, схватывая её лицо. Потом в ход пошли краски. Её разметавшиеся волосы… В мире нет ничего подобного, разве что солнце.
– Только больше она не кажется тебе красивой.
– Я послушен зову сердца. Сердце следует велению глаз.
А глаза переметнулись дальше.
Постепенно Пико перезнакомился со всеми шлюхами заведения: с верзилой с ляжками как тыквы; с хорошенькой карлицей; с обладательницей трех грудей; с девушкой, расписанной с ног до головы татуировками цветов, похожей на сад в человеческом обличье; и с мускулистой, точно каменщик, и с безногой. С той, что носила намордник, дабы не вцепляться в горло клиенту; и с девчушками, чьи груди лишь обозначились под блузками; и с тучными, страдавшими одышкой; и с тощими, как скелеты. С теми, чьи атрибуты – плети и крюки, или метелки из перьев для пыли, или мягкие хлыстики с бронзовой рукояткой, – с поставщицами боли, ужаса, ласки.
Он был их домашним любимцем, занимавшим клетку, подвешенную над ареной для их цирковых номеров; при встрече в коридоре ему подмигивали и улыбались, угощали лакомствами – собственноручно приготовленным печеньем и марципанами. На их щедрость он неизменно отвечал любезностью, но на прогулках по-прежнему составлял компанию только Солье.
Одна Нарья не улыбалась ему и не переступала порог его комнаты, хотя он часто перехватывал её взгляды из углов, а с наступлением темноты замечал в оконном проеме силуэт, обозначенный только разгорающимся и гаснущим огоньком сигареты.
Прошло две недели, как он обосновался в борделе, когда однажды вечером он обратился к Солье.