- И мне приходилось иметь дело с именами, - сказал Пико. - Но я не классификатор. В моем ремесле я проникаю в суть вещей, называя их по-другому. Солнце - это море, сверкающее мелкой рыбешкой в сетях дождя; флейта в сумерках - язык любимой, щекочущий мое ухо; глаз - коготь; тлеющий уголь - звезда.
- Но ты не можешь прояснить, осветить чудесное устройство глаза, фокусирующих линз сетчатки, палочек и колбочек, нервов, несущих краски в мозг.
- Да, покров тайны не сорван, но прочувствован вкус.
Застигнутый врасплох Кролик уставился на Пико, затем перешел к рассуждениям о логическом мышлении. Но после блужданий в грозу, горячего чая с ромом и молочной овсянки у Пико веки отяжелели, и мгновение спустя Кролик уже тормошил его за плечо, браня себя.
- Ужасный хозяин, - бормотал он, - разболтался, а ты совсем измучен. Понимаешь, мне столько времени не с кем было поговорить. Но пойдем, пойдем, пора в постель.
Он обхватил Пико и проволок через трудно различимый лабиринт комнат, маленьких, круглых и темных, в одну с нишей в стене и мягким покрывалом, куда Пико заполз и в то же мгновение заснул.
Проснулся он в той же темноте, под мягким мехом, чувствуя, что проспал вечность, судя по тому, что сны закрались в самые укромные уголки его рассудка. Сны о кроликах. Он не сразу сообразил, что находится в недрах кроличьей норы. Потянувшись, коснулся стенок ниши, пахнущей землей, корнями и кроликом, затем вылез из постели и, пройдя по ниточке света через несколько комнат, оказался в той, где его хозяин, сидя за большим столом, почти погребенным под грудой бумаг, разглядывал в увеличительное стекло семечко.
- Доброе утро, - произнес Пико, заставив Кролика подпрыгнуть.
- А, проснулся, - сказал тот. - Как спалось?
- Проспав еще, я мог бы стать частью норы, - зевнул Пико.
- Ну и прекрасно. Завтрак ждет за той дверью. А я сегодня должен поработать, дополнить каталоги. Дом к твоим услугам, можешь на досуге просмотреть мои коллекции.
На столе, возле которого стоял стул, Пико обнаружил чайник под стеганым чехлом, коричневую кружку, яйцо всмятку в подставочке и накрытую салфеткой тарелку с лепешками. В двух глиняных горшочках находилось масло и апельсиновый мармелад. Цветок, который лесник накануне заткнул себе за ухо, стоял в вазе посредине стола. За едой Пико оглядывал многочисленные полки, содержавшие разнообразные формы жизни. Повинуясь страсти к собирательству, лесник непрестанно преумножал свои богатства, и разложенные по футлярам минералы, пришпиленные бабочки, травы разных оттенков составляли коллаж, мерцающий всевозможными красками. Он прочитал несколько табличек в надежде отыскать объяснение красоте, но на полосках бумаги были лишь названия, между которыми и самими предметами не существовало никакой связи - ни музыкальной, ни визуальной.
Дом господина Кролика углублялся в горный склон наподобие вьющейся тыквенной лозы, распуская во все стороны побеги-коридоры с разбросанными по обеим сторонам круглыми комнатами. Со свечой в руках Пико продвигался вперед, попутно рассматривая коллекции. Комнаты с костями и комнаты с перьями, комнаты с семенами и жуками. Повсюду запах, напоминавший его библиотеку, запах пыли и застоявшихся знаний. Неровные стены были побелены, и через трещины, точно окаменевшие черви, выступали бледные корни, стремящиеся к воде, но впитывающие лишь затхлый воздух.
В конце концов он вернулся в комнату с очагом, где и просидел до обеда, листая написанные Кроликом книги и читая напыщенно-равнодушные сочинения, записанные каллиграфическим почерком, с множеством рисунков и ботанических обозначений. В этом тихом доме, разбирая странные обычаи мира флоры и фауны, под шелест страниц и сухое папоротниковое дуновение старой бумаги, он опять смог представить себя в своей старой библиотеке.
После полудня Кролик предложил перекусить. Они вынесли скатерть и подушки на улицу и устроили пикник под деревом, возле выступающей из травы серой каменной плиты. Кролик приготовил салат из свежего шпината, редиса, помидоров, оливок, моркови и огурцов, подав его в деревянной миске, добавил бутыль красного вина и нарезанную ломтями буханку черного хлеба, которую, по скромному признанию, испек сам. Гроза отмыла небо до фарфоровой голубизны, наполнила воздух радостным запахом зеленой травы, сочным привкусом сломанных веток. Когда они поели, Кролик, с намокшими в вине усами, закинул передние лапки за голову и прислонился к стволу, а Пико прилег рядом, закурив сигарету. Послеполуденный воздух, как теплый океан, ласкал его кожу. Кольца дыма проплывали между листьями.
- На самом деле, - сказал Пико, - в твоих книгах есть истории. Поначалу я видел лишь убаюкивающую монотонность, но по мере продвижения начал слышать истории - о бессмысленной жизни и не менее бессмысленной смерти, о нелепых совокуплениях, о жестоком пожирании родителями потомства, а возлюбленными - своих любимых.
- Я записываю только факты, - сказал лесник, - истории второстепенны.
- В историях сама жизнь, - возразил Пико. - Без них книги остались бы просто исписанной чернилами бумагой, а с ними книги начинают дышать, увлекая читателя за собой, и тогда истории оживают в нем.
- Истории оживают в нем, - пробормотал Кролик; рубиновый ободок от вина ярко выделялся на его подбородке. - Истории оживают в нем. Любишь истории, юный путник? Так я расскажу тебе одну.
Ты, возможно, считаешь, что жизнь в лесной глуши обратила меня в отшельника, натуралиста в окружении объектов его исследований, - в сущности, так и есть, однако когда-то я был одинок, да, был одинок.
Как правило, меня занимают предметы неодушевленные, но как-то ночью, работая над каталогами, я услышал голос. Раз в жизни нам дано слышать голос, взывающий не к рассудку, а к крови, и я вышел и стоял под звездами, слушая песню из ветвей этого самого дерева, под которым мы сидим. Ночь была такой яркой. Я всматривался в просветы между листьев и читал образы, сотканные из луны и шепота ветра. Косяки бледных рыб, лица в полутьме, разевающие рты, подмигивающие, загадочные символы - то исчезали, то возникали вновь. И в центре всего соловей пел свою песню, что разбила мне сердце. Прими я ее как дар и вернись к своим книгам, бремя печали не давило бы меня теперь. Но алчность замутила мне разум, и я должен был завладеть песней.
В моем жилище довольно разных капканов и силков, чтобы по мере необходимости добывать лесных обитателей для моих исследований. Я выбрал простую петлю, разложил ее на земле и поставил внутрь розетку с медом. Потом ушел спать с песней, пульсирующей в голове как сладкая рана.
Проснувшись на заре, я поспешил к месту, где поставил силок, и там вместо ожидаемого комка перьев была пойманная за крошечную лодыжку девушка, с иссиня-черной кожей и неподвижно глядевшими на меня глазами, напоминавшими остановившееся сердце. Я перенес ее в дом; она была легкой, точно тростинка; уложил на кресло и заварил ей чай, но она не стала пить. Отказалась и от бульона с хлебом. Только когда я подал блюдечко с медом, появился тонкий язычок и она лизнула чуть-чуть, запив каплей воды. Потом свернулась клубочком и заснула.
Первые дни она много спала - видно, путь ее до моих дверей был очень тяжел. В моменты пробуждения я заговаривал с ней, но она молча глядела в ответ огромными глазами, распахнутыми над тонким абрисом скул. Хотя я был счастлив видеть ее, молчаливая неподвижность гостьи начала понемногу подтачивать мое терпение. При моем появлении она поначалу съеживалась, но мало-помалу стала привыкать, и однажды утром, проснувшись, я увидел, что она пригрелась рядом.
Никто не учил меня любить. Вся прежняя жизнь прошла в изучении семян, корешков и засушенных листьев. Бьющееся рядом живое сердце застало меня врасплох. Я подступился к ней как к новому виду, удерживая и обследуя ее тело, но она выскользнула из моих объятий, заметалась по комнатам и в конце концов забилась под мой письменный стол, дрожа и не спуская с меня своих громадных, лишенных выражения глаз. Вытащив ее, я пытался заставить ее заговорить, произнести мое имя, но напрасно. Она не хотела или же не могла. Я не знал, что предпринять, и боялся, что она сбежит, потому сплел из прутьев клетку, которую ты мог видеть при входе, и посадил ее туда. Поставил внутрь мед и воду, но она ни к чему не притрагивалась и начала чахнуть; чудесная кожа потускнела, ребра проступали, как ободья корзины, глаза горели лихорадочным блеском. «Только скажи мое имя, - повторял я, - и будешь свободна». Но она молчала.