- Выпей с нами кофе, - позвала она, но тот отмахнулся.
- Только поужинал. Нужно в постель. Нужно в... – тут он будто впервые заметил бутылку, поднял ее повыше, прищурился сквозь стекло и, опрокинув в рот остатки содержимого, с размаху швырнул на мостовую, где она разлетелась вдребезги. Кивнув, он собрался продолжить путь, но тут заметил Пико. Подойдя, он схватил Пико за голову и начал вертеть туда-сюда, как придирчивый покупатель, выбирающий дыню. Пико вцепился в скатерть, глядя на Солью. Наконец Зарко выпустил его.
- Это еще кто? - резко спросил он.
- Пико, - ответила она с улыбкой. - Он поэт и путешественник и не из этих мест. Он пришел с той стороны леса.
- Ясно, нездешний. Только взгляни ему в глаза. Я должен заполучить это лицо. Приводи-ка его вечером.
Они проводили взглядом, как он медленно перемещался вдоль бульвара, хватаясь за столы и горланя обрывки какой-то песни; раз он споткнулся о спящего пса; и наконец нырнул в переулок. Солья вернулась к завтраку. Лицо ее внезапно постарело, веселости и след простыл. Их взгляды пересеклись.
- Кто он? - спросил Пико.
- Зарко, рисовальщик. Моя любовь, моя погибель.
И вот в кафе на обочине, прихлебывая кофе, пока солнце скользило по камням мостовой, он выслушал ее историю.
Она была акробаткой, канатной плясуньей, самой хорошенькой из бульварных комедианток. Между двух каштанов, высоко над мостовой, натягивала она веревку, на которой кувыркалась, крутила сальто, жонглировала ножами и факелами. Скоро ее представления приобрели такой успех, что прочие фигляры, жонглеры и фокусники теперь демонстрировали свое искусство голым камням, а чашки их и шапки оставались пустыми. Тем временем каждый прыжок рыжеволосой девушки высоко в небе сопровождался ревом толпы, а корзину, что она спускала на веревке за вознаграждением, приходилось втаскивать наверх обеими руками.
Со своей хлипкой жердочки над улицей она заметила черноволосого мужчину с быстрыми глазами, который не пропускал ни одно ее представление; прислонясь к уличному фонарю, с альбомом для набросков, он не спускал глаз с ее тела. Наконец как-то вечером он заговорил с ней и они отправились к нему домой. Там он показал ей стопки папок с эскизами, где каждый рисунок изображал ее в воздухе. В тот вечер он натянул веревку между двумя балками, уговорил ее раздеться, и она танцевала на веревке голой, пока он рисовал.
- Те картины, - вздохнула она. - Ты видел их в моей комнате. Из-за них я влюбилась в себя, в свое прекрасное тело. Даже сейчас при взгляде на них они возвращают мне то, что забирают унылые мужчины.
Человек, способный заставить влюбиться в себя. Меня соблазнили картины, позирование. Мне нравилось, когда меня рисуют: такое ощущение, будто колонковая кисть скользит не по полотну, а по моей коже. Показать себя полностью, а не только грудь или ягодицы. Но, в конце концов, рисунки суть отражение души художника и скоро я влюбилась в него самого, в его безумную болтовню за работой, в его сверхъестественный взгляд, в ярость и проворство его любви.
Но как же такая свежая, легконогая, огневолосая девушка оказалась в крошечной комнатке, ублажая череду унылых мужчин?
Артисты - заложники внимания толпы, и, когда его нет, вся их игра лишь шелест мертвых веток на зимнем ветру. Потому в одну ночь, когда она порхала над бульваром, в одночасье лишенный зрителей шпагоглотатель, за три дня не съевший ничего, кроме холодной стали, встал на плечи приятелю-силачу и разрубил веревку Сольи.
Она погибла бы, если б, по счастью, не упала на клумбу хризантем, но и так сломала обе ноги.
Зарко выхаживал ее, варил суп и рассказывал забавные истории. Кости ее срастались долго, и когда наконец она смогла стать на ноги, то поняла, что срослись они неровно. Одна нога оказалась короче другой, и теперь она была обречена хромать. Но что самое ужасное, она лишилась средств к существованию, ведь, потеряв чувство равновесия, она не могла больше ходить по веревке.
- Потерять то, что любишь, - вздохнула она. - Мне некуда было деться. Целыми днями я бродила в одиночестве по улицам, совсем как ты, когда попал сюда.
- А как же Зарко?
- Разве ты не понял? Я больше не могла ходить по канату. Зарко любил образ ярких волос на фоне звезд. Той девушки больше не было. И он больше не любил меня и не рисовал.
- Он бросил тебя из-за увечья? Он был настолько бесчестен?
Она странно посмотрела в ответ:
- Если полюбишь бабочку, а она спрячется в кокон и вылезет гусеницей - разве ты должен любить такое создание и дальше?
- Не может же быть, чтобы он любил только твой танец в вышине? Как же прелестное лицо и волосы? И твой голос?
- Спасибо, Пико. К несчастью, возлюбленную нельзя раздробить на куски, точно статую. Теперь, когда я больше не акробатка, лицо мое и голос стали другими.
- Но волосы все того же цвета.
Она улыбнулась:
- Знаешь, он по-прежнему позволяет мне проводить с ним время. Даже трахает меня, если напьется. Он - моя шлюха, а плачу я красотками, которых он рисует.
- Но как ты можешь вынести?
- Я могу быть рядом с ним, он прикасается ко мне, пусть даже когда дает пощечину. И еще вот что. Он запрещает заводить другого любовника.
Пико растерялся:
- У тебя же любовники каждую ночь.
- Это работа, и его она не беспокоит. Но стоит мне переспать с кем-то не ради денег, он будет в ярости.
- Не понимаю.
- Как и я. Но то, что я до сих пор могу будить в нем чувства, меня утешает.
Они помолчали. Солья разглядывала осколки разбитой Зарко бутылки на камнях мостовой.
- Но как тебя занесло в бордель, Солья?
- В нашем городе не жалуют неудачливых канатоходцев или молодых девушек, у которых нет родственников. Голод сам помогает найти дорогу в этот тайный приют. Но иногда, случается, мне снится, что я вновь пляшу над бульваром с факелами в руках, держась только на аплодисментах, ступая по восхищенным взглядам толпы.
Ближе к вечеру они поднялись между прилепившихся к скалам домов с черепичными крышами туда, откуда открывался вид на город, поля и лес и можно было наблюдать, как солнце уходит за дальние деревья. Несколько минут они смотрели на закат, потом Пико сказал:
- За последними деревьями крылатая девушка, которую я однажды поцеловал, летает над морем вместе с ветром.
После Солья отвела его к дому, покосившемуся сильнее других, втиснутому, как потрепанная книга, между более крепкими строениями. Стены его кое-где провалились, кое-где выпучились, дверь, в которую она постучалась, была в форме неправильной трапеции, с углами, стертыми о гуляющий оклад.
Зарко отворил им, протирая глаза, и впустил в комнату, где восхитительно пахло смесью льняного масла, скипидара и лака.
- Добро пожаловать в хаос! - воскликнул он.
Среди обрывков измятой и растоптанной бумаги возвышались горки из выдавленных тюбиков, склеившихся кистей, пузырьков с разноцветной жидкостью. Стены покрывали лишайники облупившейся краски, несколько участков голой штукатурки были сплошь разрисованы. Полотна стояли, прислоненные лицом к стене, наброски углем были сложены в стопки возле картин, в основном изображавших совсем юных девушек.
В картинах присутствовала особая мягкость и меланхолия, будто натурщиц застали в пустой комнате после нелегкого дня. Поражало, как творения подобной чистоты могут возникнуть среди такого запустения. Но Пико знал, что и стихи нередко рождаются из похожей мешанины пережитых эмоций, отброшенных мыслей и оговорок, накапливающихся в сточных канавах мозга и чудесным образом преобразующихся в новое удивительное созвучие. Он обернулся к Зарко, подыскивая способ выразить нежность, что рождают образы, но художник уже нетерпеливо указывал на стул посреди комнаты.
- Зарко, позволь мне остаться? - спросила Солья, но в ответ он, не оборачиваясь, замотал головой. Она грустно улыбнулась Пико и тихонько выскользнула за дверь.
Пико сидел с книгой на коленях, но не читая, в окружении хоровода расписанных стен, пока художник усеивал пол сделанными углем набросками. Зарко с таким остервенением возил углем по бумаге, что брусочки ломались, и он то и дело доставал новые из коробки рядом с собой; его руки и лицо, там, где он смахивал пот, быстро сделались черными. Вокруг головы витал ореол сажи.