Выбрать главу

- В городе у моря я представить не мог, что стану желать кого-то, кроме Сиси, но, проделав этот путь, узнал, что в сердце много уголков.

- И что же тогда любовь?

- Любовь - когда пьешь в тепле кофе в дождливый день и вспоминаешь крылья над морем.

- Любовь как протянутый между сердцами канат. Я иду от одного к другому, но счастливее всего на полпути.

- Как-то раз шпагоглотатель перерубил этот канат...

- Мой канат невидим.

- Но нельзя сказать то же про сердца.

- Тише. Так ты разрушишь чары. Ты участвуешь в представлении, не пытайся смотреть сквозь иллюзию, что удерживает меня наверху.

- Прости.

Он опустил глаза в чашку, на мутный осадок кофе, с тяжким предчувствием, как будто ненастье за окном внезапно проникло в его сердце.

С Нарьей - далеко за полночь и задолго до рассвета. В час, когда бодрствуют только кошки и любовники. Держа ее в объятиях, он почувствовал рыдания. Тогда он слизнул слезы.

- Отчего ты плачешь?

Она не ответила, лишь крепче прижалась к нему.

- Отчего, Нарья?

Она отодвинулась и села, спрятав лицо в ладонях. Бриллианты сверкали на кончиках пальцев.

- Пико, - проговорила она своим надтреснутым голосом, - Пико, случалось ли тебе ощутить, что есть и другая стезя, где-то далеко, в неведомых пределах. Почему какие-то мелодии трогают всех нас так сильно? Какие-то цвета? Не камни ли это древнего города, поколениями переходившие из рук в руки, пока не отполировались, как речная галька, не потеряв ни грамма своего веса? Такое чувство, что все мы пытаемся отыскать историю, спрятанную под городом, как сокровище, меж тем как собственные никчемные истории все скроены по шаблону изначальной, который мы уже почти разгадали. Иногда, перед тем как проснуться или заняться любовью, я думаю: «Вот история, я живу ею». А дальше неизменно наваливается мир со своим грохотом и болью. Ты слышишь, Пико? Говоря это, я чувствую себя более голой, чем когда раздвигаю ноги перед незнакомцем.

- Мои любимые стихи тоже будят тоску по той похороненной в душе истории.

- И ты идешь в мифический город, чтобы сберечь ее в целости.

- Я иду в утренний город Паунпуам, чтобы обрести крылья.

- Почему бы не напечатать твои стихи? - спросила Солья как-то ночью после того, как он почитал ей. - У одного из моих клиентов есть печатный станок, он мог бы выпустить брошюру. Спрос наверняка будет, твой голос такой новый и необычный.

- Солья, если нужно написать стихи тебе, я буду рад.

- Но ты смог бы заработать и купить больше книг.

- На еду мне хватает, а у Нарьи хватит книг на целую жизнь. И сама она неиссякаемый источник сочинений. Я не пишу ради Денег.

- Тогда для чего?

- Для чего женщинам дети? Увидеть, как душа расправляет крылья, услышать свой голос, когда тот звучит не внутри тебя.

- Но что плохого в том, чтобы заработать?

- Скажи, Солья, кто я для тебя? Ведь ты не просишь с меня платы за ночи, что мы проводим вместе.

- Еще бы.

- Но почему?

- Это изменило бы природу наших отношений.

- Но не для меня. Я с радостью дам тебе деньги, истории, украшения - все, что пожелаешь, - лишь бы видеть рядом с собой по ночам твое прелестное лицо, чувствовать твои поцелуи.

- Изменило бы для меня. Я не буду уверена, прихожу к тебе, истосковавшись по ласкам или ради новой ленточки в прическу.

- Вот-вот.

- Для тебя стихи как любовная связь.

- Со всеми перепалками и расставаниями, что ей сопутствуют. И всеми поцелуями.

- Поцелуи ничего не значат, - она лукаво покосилась на него.

- Верно. Ничего не значат.

- Пико, ты и вправду понимаешь, о чем я? - она приподнялась, опираясь на локоть.

- Мне кажется, да. Одно и то же слово может оказаться в двух стихах. В одном оно будет печальным и прекрасным, в другом - жалким и бесполезным. Все зависит от порывов сердца там, за рукой, что водит пером. Мой пульс может непонятно как забиться на острие пера, чернила станут моей кровью, перо - открытой веной на странице.

- О, ты понимаешь. Поцелуй - совсем не поцелуй.

- Совсем-совсем не поцелуй.

Так он смог познать их как любовниц, смог познать и ту часть их натуры, которой они зарабатывали на жизнь. То, каковы мы без покровов в постели, часто очень далеко от того, каковы мы днем. Глаза меняют цвет, изменяются движения, мы изъясняемся иначе. Он выучил деликатную азбуку их стонов - рубинов, нанизанных на ожерелье ночи. Языки превращались в пальцы, перебиравшие мысли, и певшие долгие безмолвные дуэты.

Иногда казалось ему, что девушки меняются прямо на нем или под ним.

- Кто ты? - шептал он тогда.

После занятий любовью он громко читал стихи, пытаясь заполнить повисающее молчание. Они жаждали новостей о большом мире, и он рассказывал им истории из леса и из собрания своей библиотеки.

- Зачем вы приходите ко мне? - спрашивал он. - Я не плачу вам. Зачем несете мне свои дары?

Солья целовала его и говорила:

- Ты чужестранец.

А Нарья только улыбалась, трогая ирис на его предплечье. Когда глаза его были закрыты, выражение их лиц отличались.

Однажды утром он проснулся с чувством, что глаза слишком широко открыты. Необычное сияние исходило от стен. Сев в постели, он выглянул в окно - снаружи каждую крышу покрывало сверкающее белое полотно.

Он вышел на балкон, где воздух был до хруста свежим, а холод мятой щекотал ноздри, вернулся, накинул куртку, и вышел обратно. Переулок внизу был точно белый ковер с вихляющимися стежками кошачьих следов. Взяв горсточку снега с перил, он попробовал его на вкус. Вкус замороженных звезд. Потом принес на балкон жаровню, вытряс золу, добавил углей и разжег их, раздув припасенные головешки.

Солья влетела на балкон, когда он наливал кофе. Выхватила сигарету из его губ, жадно втянула дым, словно вдохнула свет. Босая, в одной ночной рубашке.

- Как же чудесно! - воскликнула она, запрыгнув ему на колени. - Помнишь, в первый день, когда ты проснулся в моей комнате, я пела?

- Спой еще.

- Всю ночь шел снег, - голос ее сахаром рассыпался в морозном воздухе. - Он чудным белым покрывалом лег.

Он свернул еще одну сигарету, и они по очереди отхлебывали кофе из кружки. Поджав ноги, она прильнула к его груди, свернувшись клубком, укутанная в его куртку, но скоро начала дрожать, и пришлось отнести ее внутрь.

Снежинки представлялись ему замерзшими словами, что падали, кружась, рассказывая хранимые городом тайны. Накрывая город, снег опускался и на его сердце, на его стремления, незаметно сковывая их. Он вновь начал писать - бледные, невыразительные стихи, как будто влажность этого города в горах разбавила чернила, так что они уже не держались на странице.

Часто он тосковал по лесному уединению, помогавшему положить драгоценные слова на бумагу. Но, раз предав стихи ради удобства, вновь подвергнуться испытанию одиночеством он боялся. Так он и складывал строчки, где не было сердца, отчужденные, написанные урывками между пьянством и прелюбодеянием, которым он не давал оформиться и сразу же зачитывал их своим друзьям в обмен на щедрые похвалы.

Да, искушений в городе в горах было достаточно. Само по себе любое из них, как ни один отдельно взятый человек, не смогло бы удержать его здесь. Но все вместе - кафе в дождь, шкафы книготорговцев, сотни мостов, мелодии уличных музыкантов, кипение кабаков, проблески синего неба, Зарко, Солья и Нарья - создавали непреодолимый соблазн, мешавший уйти. Ни одна из его подруг не смогла бы стать полноценным источником наслаждения, вместе же они удовлетворяли столько желаний, что он почти позабыл об утраченной любви. С Нарьей он рассуждал о словах и тонкостях их применения, Солья пела для него, Зарко же писал картины, превращавшие его в принца поэтов. Сиси сделалась символом, от многократных повторов история их стала пресной. То, чем он жил, послужило пропуском в мир нового окружения.

Нарья видела это. По мере того, как его стихи теряли свежесть, она отдалялась все сильнее. Домогаться ее он не пытался, опасаясь нравоучений и собственной вины.

Стремление отыскать утренний город теперь обратилось в мантру, средство для поддержания веры в самого себя. Путешествие же прервалось. Мысль о расставании с книжными полками, с видом на горные пики с балкона, с утренним кофе и сигаретой, с еженощными любовными усладами, мысль о том, чтобы бросить все это ради скитаний по глухомани навстречу возможной гибели, в погоне за тем, что все больше походило на фантазию, была невыносимой. Он гнал эту мысль, стоило ей возникнуть, и она приходила все реже.