— Как я понимаю, ты читаешь только о музыке шестидесятых, журнальчики западные листаешь, — продолжил он.
— Ну уж нет, — обиделся я, и тут мне уже стало все равно с кем я говорю.
— Блейк, Бодлер, Вийон, Рембо, Сэлинджер, Кэрролл, Кеннет Грэхэм… Ну еще Хэметт и Раймонд Чэндлер, — добавил я ни к селу ни к городу, надеясь этой мешаниной имен и хаосом, царящим в голове тринадцатилетнего подростка, его запутать.
— A-а, — ион снова усмехнулся.
— Вот так, — сказал я, охуевая от собственных познаний.
— Да, — сказал он. — Наверное и сам что-нибудь пописываешь… А знаешь ли ты джазовых писателей, настоящих западных джазовых писателей? — озадачил он меня и, воспользовавшись наступившей неловкой паузой, добавил. — Знаешь ли ты, что джазовую импровизацию можно перенести в письмо, и с помощью нее творить настоящую магию, спонтанную, неподвластную цензуре твоего собственного разумного мышления. Да-а, все разумные мысли надо уничтожать… Если бы этой формуле следовали мои коллеги по работе, мы достигли бы потрясающих результатов.
— По какой работе? — спросил я, искренне полагая, что после такого спича это никто иной, как какой-нибудь спившийся диссидент-самоучка, и меня, как в пылесос, сейчас засосет что-то подпольное и таинственное.
— А вот по какой… — и он протянул мне свой красный документ с толстой, хрустящей корочкой, где черным по белому значилось, что такой-то сякой-то Коньков значится в числе сотрудников гостеприимного учреждения с Лубянки.
От неожиданности меня чуть не вырвало на столик. Во всяком случае, в животе похолодело, и захотелось немедленно отлить. Впрочем, я был по природе своей спокоен, как дохлый лев.
— Так вот, — прошипел он мне в ухо заговорщецки. — Ты хорошо свингуешь, малыш, и я тебе скажу — если ты хочешь, блядь, настоящей* джазовой литературы, от которой у тебя надолго сорвет башню (тоща я впервые столкнулся с этим выражением) на хуй, возьми Керуака, почти все, ну там «Мехнко-Сити Блюз*… А если ты хочешь, чтобы твою башню вынесло раком прямиком в космос под Диззи Гиллеспи и Майлза и весь твой рок-щмок — прочитай Уильяма Берроуза… И вот тогда ты уже навеки будешь нашим клиентом. Об этом человеке когда-нибудь здесь заговорят, но мало кто поймет, особенно вся эта диссидентская хуета, которая умоляет Запад мстить нам за свою же собственную ущербность. Им не нужна свобода, им нужен этот сраный капитализм и липовая демократия с их новым мировым порядком, по образцу Соединенных Смрадов, который приведет нашу страну в другую жесткую систему, а в итоге к катастрофе. Не расслабляйся, малыш, ты свингуешь, но все-таки внутренняя дисциплина — это главное, и стремиться к этому надо.
Я не мог ничего произнести, настолько я был ошарашен.
— Home Sweet Ноте, — почему-то пронеслось в моей голове по-английски.
— До встречи в ведомстве, сынок, — сказал он, поднимаясь, — и keep your mouth shut. — И заказал мне еще пива.
Больше я этого человека ни разу в жизни не видел.
Я подошел к своей сумке, вынул записную книжку и вывел жирными буквами Керуак, Уильям С. Берроуз.
Через несколько дней я уже бежал в библиотеку ♦Иностранной Литературы». Справки мне наводить было не у кого. Мои коллеги по бэнду бухали» кололись эфедрином» от которого меня всегда мутило» а для души слушали «Роллинг Сто-унз» (который я выносил только с Брайном Джонсом) и «Лед Зеппелин» (в разумных пределах). В дело вступал еше один немаловажный фактор — я был микрорайонщиком (то есть человеком с московских окраин), с молодыми центровыми (из центра Москвы) интеллектуалами из мажорных (респектабельных семей) не общался, и даже в своей специальной элитной школе считался белой вороной, попавшей туда по знакомству, из другого района, и в силу этих социальных причин не мог быть «своим» среди детей из «приличных» семей дипломатов, телеведущих, советских литераторов, крупных ученых… «strangers were regarded with distate by the closed corporation of the desirables».
— Зато мой предок — граф Языков, русский поэт девятнадцатого века, офицер, дворянин, друг Пушкина, Лермонтова и Чаадаева, которого царь Николай I объявил сумасшедшим за антихристианские выпады — честно заявил я как-то на уроке литературы в ответ на очередной упрек преподавателя, что я добавляю в свои сочинения слишком много личных впечатлений, пишу о местных помойках и алкоголиках, о дядях, лапающих маленьких девочек в подъезде, и был поднят на смех всеми присутствующими, а потом моего отца вызвали в школу, где его обвинили в неправильном воспитании ребенка, не соответствующего облику советской морали.
Тогда даже развод родителей считался чем-то из ряда вон выходящим. Мои родители тяжело и нудно разводились в начале восьмидесятых. Я пожелал остаться с отцом, и на уроках в школе меня, девятилетнего, таскали к доске читать патриотические тексты про Родину-Мать, а потом таскали в суд, где я в первый и не последний раз в своей жизни предстал перед судьей. Все в этой стране женского рода, думал я, начиная с коммунистической партии… «Россия — бабья страна. Вся ее хваленая одухотворенность, патриархальность, душещипательная посконность — женские проделки. Кривлянье и бесовство, дикость и чистота — женские привилегии. Все в ней женского рода: родина, тюрьма, война — мать родна, земля — все значимое, значительное, существенное. А сейчас женственность, которую признали и одно время ставили в заслугу, коварно обернулась против своих обожествителей, самих жрецов. Теперь они ходят какие-то бесполые, грустные, не способные сказать что-нибудь громко. Послушно бросаются за покупками, покорно ждут и выслушивают очередные поручения. Посыльные…»