Выбрать главу

Таким застал его я. Каким он был прежде? Другим, совсем другим! – уверенно отвечали на мой вопрос те, кто много старше меня.

«…Больше всего, – писал мне в том, самом первом письме Корней Иванович Чуковский, – растрогала меня Ваша беседа с умирающим Маршаком. Я тоже беседовал с ним в эти дни. Мы жили тогда в санатории. Слепой, оглохший, отравленный антибиотиками, изможденный бессонницами, исцарапавший себя до крови из-за лютой чесотки, он в полной мере сохранил свою могучую литературную потенцию. Случилось так, что в один и тот же день мы получили от нашего английского друга, проф. Peter’a Opie его сборник тех Nursery Rhymes, которые отклоняются от канонических текстов. (Nursery Rhymes – английский детский фольклор, предмет переводческих усилий и Маршака, и Чуковского. – Ст. Р.) За ночь я успел познакомиться с этим сборником. Прихожу рано утром к С. Я. Он сидит у стола полумертвый, на столе груда свежих рукописей. «Чтобы забыться от смертельной тоски, – говорит он, – я за ночь перевел 7 стихотворений из этой книжки». И прочитал мне написанные красивым круглым почерком очень крепкие, мускулистые – подлинно маршаковские – строки. Это показалось мне чудом: такая невероятная интенсивность духовной жизни! Вообще страницы о нем в Вашей книге полюбились мне больше всего».

(Подтверждаю – если в этом вообще есть нужда. Мне Маршак говорил, вернувшись из Крыма:

– Совершенно не удалось отдохнуть в Ялте. Пришлось править множество корректур, переписываться с издательствами… Ох, голубчик, только одна неделя выдалась у меня свободная.

Я сочувственно покивал: еще бы, хорошо, что хоть неделя… нельзя же без отдыха…

– И за эту неделю я написал несколько лирических стихотворений и перевел несколько поэм Эдварда Лира. Хотите послушать?

И, отыскав на столе, загроможденном бумагами, нужную папку и близко-близко, у самых слепнущих глаз держа рукописные листочки, стал читать:

Колесом завертелось в воде решето… – Если только вам жизнь дорога. Возвратитесь, вернитесь назад, а не то Суждено вам пропасть ни за что, ни про что!… Отвечали пловцы: – Ни фига!

Кстати, вопрос: если бы нынешний отвязанный-отмо- роженный переводчик предпочел вариант: «Ни х…», оказался бы он более озорным, чем Маршак и сам Эдвард Лир? Вопрос риторический, полагаю, тем более что тогда и «фиг» не прошел. Редакция уговорила С. Я. на замену: «Чепуха», ради чего пришлось переделать и вторую строчку: «Им кричали: – Побойтесь греха!» Но я-то помню, как он счастливо заливался, вторя моему смеху.)

Так Чуковский писал о Маршаке, напомню, в 1967 году. Много раньше, допустим, в 1934-м – см. «Дневник», – их взаимные отношения представали иными:

«Вчера утром мой друг Маршак стал собираться на какое-то важное заседание. – Куда? – Да так, ничего, ерунда… Оказалось, что через час должно состояться заседание комиссии Рабичева по детской книге и что моему другу ужасно не хочется, чтобы я там присутствовал… «Горького не будет, и вообще ничего интересного…» Из этих слов я понял, что Горький будет и что мне там быть необходимо. К великому его неудовольствию, я стал вместе с ним дожидаться машины…» – и т. п.

Обида – обиды! – Чуковского тем понятней, что именно он пылко приветствовал и настойчиво пропагандировал мало кому тогда известного Маршака, и сами его воспоминания дышат ревностью:

«Когда Маршак вернулся с Кавказа в 1920 или 1921 году, Горький долго не хотел его принять.

– Конечно, я хорошо его помню, но сейчас я занят, не могу, – отвечал он мне.

…Он (Маршак. – Ст. Р.) написал балладу о пожаре в духе шотландских баллад. Я сказал:

– Зачем баллады? Это не годится для маленьких детей. Детям нужен разностопный хорей (наиболее близкий им ритм). Причем детское стихотворение надо строить так, чтобы каждая строфа требовала нового рисунка, в каждой строфе должна быть новая образность.

Дня через три он принес свою поэму «Пожар», написанную по канонам «Мойдодыра». В то время он открыто называл меня своим учителем, а я был в восторге от его переимчивости…»

Называл… Был… Бесповоротный перфект. Да и дневниковые записи 1968-го свидетельствуют: признание достоинств С. Я. не вовсе вытравило память о былых соприкосновениях. Небезболезненных:

«В то время и значительно позже хищничество Маршака, его пиратские склонности сильно бросались в глаза. Его поступок с Фроманом, у которого он отнял переводы Квитко, его поступок с Хармсом и т. д.

Заметив все подобные качества Маршака, Житков резко порвал с ним отношения. И даже хотел выступить на Съезде детских писателей с обвинительной речью. Помню, он читал мне эту речь за полчаса до Съезда, и я чуть не на коленях умолил его, чтобы он воздержался от этого выступления. Ибо «при всем при том» я не мог не видеть, что Маршак великолепный писатель, создающий бессмертные ценности, что иные его переводы… производят впечатление чуда, что он неутомимый работяга и что у него есть право быть хищником».

(Все-таки – не хочешь, а вспомнишь Шварца: «Сначала похвала, а потом удар ножичком в спину».

Замечу, однако: это – дневник, пишущийся, даже если с вольным или невольным расчетом на посмертную публикацию, для самого себя. И сию минуту. Зато, например, мне Корней Иванович, знавший о моем отношении к Маршаку, не сказал о нем, разумеется, ни одного дурного слова; что писал, процитировано.

Говорил ли что-нибудь о своем бывшем «учителе» Самуил Яковлевич? Честно сказать, помню только одно: «Корней», дескать, хорошо писал для детей только тогда, когда бегал с ними босиком по куоккальским пляжам.

Что, в общем, чистая правда.)

Итак… Ну. хищник не хищник, однако – бешеный честолюбец, нетерпимый в соперничестве; отчасти – и интриган? Может быть. Наверное. Я-то застал С. Я. уже совсем другим, а если честолюбие и являлось, то, скорее, в формах комически-трогательных.

Из того же Чуковского: Твардовский, Маршака нежно любивший, тем не менее…

Прервусь. Любивший, в частности, и потому, что тот некогда одним из первых признал его.

С. Я. рассказывал мне, что, когда вышла «Страна Муравия», он специально поехал в ИФЛИ, попросил указать ему студента Твардовского, подошел:

– Вы знаете, что будете первым поэтом?

– И он знал? – не удержался спросить я.

– Знал, – как-то сконфуженно улыбнулся Маршак.

Словом, Твардовский тем не менее жаловался Корнею

Ивановичу: «Что за чудак Маршак! Он требует, чтобы его переводы печатались так. Раньше крупными буквами «Маршак», потом «перевод», а потом внизу мелкими буквами «Шекспир».

Так ли в точности было? И Твардовский любовно-ироничен, и К. И. лукав, но и я, в 1962-м уже служивший в журнале «Юность», помню, как мы собрались отмечать семидесятипятилетие Маршака и он взял на себя как бы роль редактора-режиссера. Дополнил перечень собственных переводческих заслуг, составленный мною, добавив к Бернсу, Блейку, английским народным балладам сонеты Шекспира (мною пропущенные не без умысла: их я не считал высшим достижением Маршака). И предложил без затей дать над подборкой его избранных стихотворений «шапку» не менее пышную, чем латинское Ave Caesar «Нашему Маршаку – 75!»

Правда, все это неожиданно получило едва ли не драматический оборот. Составив с согласия Маршака подборку, я куда-то уехал, доверив наблюдение за ней Олегу Чухонцеву, который сполна использовал свое право на рассеянность, как уверяют, свойственную поэтам. В печать проникло несколько «ляпов»; припоминаю, в частности, что в стихах об оркестре «бодрая медь» нечаянно заменилась на «добрую», – казалось, не так уж катастрофично, однако Маршак заболел. Не из-за нашего свинства, конечно, но знаю, что в бреду выкрикивал строки, нами перевранные.

И вот тут – что, опять честолюбие? Нет, страсть – та, что именуется высокой. Такая ответственность за единожды выбранное слово, будто от этого зависит судьба мира.

А как иначе?…

Над слабостями можно посмеиваться – действительно, можно, отчего бы и нет? Лишь бы знать, что обладатель той смертной плоти, которая в иные часы трепещет от страха, в другие – соблазняется всяческими соблазнами, в решительный час, в решающем деле умеет быть тверд. Маршак – умел, когда, например, в конце страшных тридцатых, сам находясь под ударом, защитил, спас письмом к Сталину арестованных ближайших сотрудниц, Александру Любарскую и Тамару Габбе (к слову, автора известного «Города мастеров» и, тем более к слову, женщину, которую Маршак любил. Однажды я был поражен его откровенностью: он сказал мне, что в его жизни было две настоящие страсти – она, Габбе, и поэтесса Дмитриева-Васильева, его соавтор по ранним пьесам, впрочем вошедшая в литературную память под мистификаторским псевдонимом Черубина де Габриак. Маршак читал мне ее стихи – замечательные: «Братья-камни! Сестры-травы! Мать-земля у нас одна!»