Не знаю, как это объяснить, но о жене, в ту пору давно покойной, С. Я. не сказал ничего. Может быть, она, с которой он прожил долгие годы, подразумевалась сама собой?)
Что до удара, который сталинские тридцатые готовили Маршаку (из публикаций 37-го: «В течение долгого времени в издательстве орудовала контрреволюционная вредительская шайка врагов народа… Группа антисоветских, морально разложившихся людей… Диверсионная группа… Надо со всей решительностью и беспощадностью добить врагов…»), то и сама эта угроза была связана с его созидательной волей. Зримый результат которой обернулся против Маршака.
В своей знаменитой ленинградской редакции тридцатых годов, сражаясь с советскими – невыносимо советскими – педагогами, он пестовал Пантелеева, Шварца, Хармса (которого буквально заставил писать для детей, так сказать, утилизировав его абсурдизм). Виталию Бианки, биологу, орнитологу, фенологу, подал самую идею «Лесной газеты», оттолкнувшись от фразы Сетон-Томпсона о волке, обнюхивающем следы: «Волк читал свою утреннюю газету». С Борисом Житковым возился любовно-родительски, вырабатывая неподражаемый стиль того. (Заполучил-то он нового автора от Корнея Чуковского, к кому Житков, сорокалетний штурман дальнего плаванья и совершеннейший неофит в деле литературы, явился как к бывшему однокласснику по одесской второй прогимназии, – «но тот ничего не сделал». Последние слова, конечно, непосредственно маршаковские, переданные тем же Евгением Шварцем; и – несправедливые. Чуковский кое-что «сделал», ободрив начинающего, более того, объявив, что он уже сложившийся прозаик.)
Просто у Корнея Ивановича не было этой маршаков- ской страсти – не то что редакторски, а соавторски вмешиваться в процесс создания книги, да, кажется, и самого писателя. Что, повторю, едва не кончилось для Маршака худо. Это потом Сталин объявит: «Маршак – орёл!» – такой, как рассказывал мне С. Я., будет реакция Верховного на плакатную частушку военной поры: «Бьемся мы здорово, рубим отчаянно, внуки Суворова, дети Чапаева». Будут премии Его имени, позже и Ленинская. К вседетскому признанию добавится официальное. А пока…
Житков, Бианки (кстати – или некстати – сказать, потом восставшие на Маршака, такая была темпераментность), они в любом случае были дарования истинные, которые и сами сыскали бы свой путь. Как даже ранний – да, да! – Сергей Михалков, очень скоро избравший также свою известную всем дорогу, но и его «Дядя Степа», принесший автору главную популярность (льстецами к тому же воспринятый как образ самого высокорослого сочинителя гимна), тем и другим обязан, в сущности, опять-таки Маршаку. У Михалкова, вспоминал Самуил Яковлевич, в первом варианте дядя Степа был злым великаном, но я, говорит, объяснил ему, что дети ждут от силы добра.
Да и Алексей Толстой сперва принес Маршаку для издания не «Золотой ключик», а перевод «Приключений Пиноккио» – «и знаете, голубчик, очень плохой: наверняка не сам его сделал, подписал чужой перевод». (Впоследствии выяснилось: известной фигуры «серебряного века» Нины Петровской.) И – снова – как раз С. Я. подал оборотливому советскому классику мысль: притвориться, будто сказку Карло Коллоди тот прочел в раннем детстве и вот теперь пересказывает по памяти…
Однако за выплеском «новой волны», когда в редакции сами собой, «с улицы» могли появиться Житков или юные авторы «Республики ШКИД», природа, как водится, принялась отдыхать. Начались поиски – уже не природных талантов, так хотя бы «бывалых людей», из которых можно вытянуть, вымучить полезную книжку, и кое-что получилось, но… Вновь цитирую Шварца, констатирующего, что на свет явились гомункулусы, а «эти полувоплощенные существа, как известно, злы, ненавидят настоящих людей и в первую очередь своего создателя».
Дело не обошлось – не могло обойтись – без зависти и доносов, полулюди выволокли своего неосторожного Фауста на общеписательское собрание, умело ведя к аресту и гибели, и уж не знаю (не знал и С, Я.), в какой степени его спас курьез.
Автор книги о Кирове «Мальчик из Уржума», злобно- бездарная Голубева (в прозе мягкосердечного Шварца никто, по-моему, не описан с таким омерзением), заявила: да, Маршак – вредитель. Он сознательно задерживал выход в свет ее высокоидейного сочинения, замучив придирками.
– Я не выдержал и крикнул со своего места: «Чьей рукой написана ваша книга?» А Тамара Григорьевна (Габбе), будто знала, заранее спрятала рукопись в сейф. Голубева запнулась и ответила: «Вашей. Но под мою диктовку»… Надо вам сказать, голубчик, что зал был настроен враждебно по отношению ко мне, но тут и они расхохотались.
…Снова скажу: все это – отзвук былых страстей, бушевавших в самом Маршаке и вокруг него; я-то видел перед собой человека, чей темперамент былым не стал, но словно бы ушел в глубь его больного, бесплотного существа, непонятно как продолжающего существовать (не спал, почти не ел, беспрерывно куря); и прежнее противоборство с тем же Чуковским для меня воплощалось в замечательном несходстве двух замечательных стариков.
Маршаку рискованно было слово сказать о том, будто тебе не понравилось нечто в его сочинениях. Как-то он, написав по заказу «Правды» стишок-однодневку о ком-то из космонавтов, обратился ко мне как бы за разрешением сомнений: «Ведь правда, голубчик, не получилось? Не стоит печатать?» Но едва я с готовностью подтвердил: не получилось, С. Я., вы правы, не печатайте, – как он тут же надулся и помрачнел. А Чуковский…
«Мастерство Некрасова», труд, за который была получена Ленинская премия, он считал – справедливо – худшим из сочиненного им. Чему получаем подтверждение в «Дневнике»: «Я вполне равнодушен к этой книге…Писана во время проклятого культа, когда я старался писать незаметные вещи, потому что быть заметным – было очень опасно…Если вспомнить, с каким волнением я писал «Поэт и
Палач», «Жизнь и судьба Николая Успенского», «Нат Пинкертон», будет ясно, что книга моя «Мастерство» – не творчество, а рукоделие».
Волнение, кстати, отнюдь не позабылось, мучая именно сопоставлением того, что было, с тем, что стало; знакомясь с Фазилем Искандером, которого К. И. попросил меня привести, будучи влюбленным в его «Козлотура», он (и сейчас вспоминаю с каким-то щекотанием в носоглотке), в жажде тому понравиться, читал ему (не мне же, все это и без того знавшему) страницы из старой книги «Некрасов» и приговаривал:
– Ах, если бы и сейчас я умел так писать!
Или:
– Вам нравится Репин? – спросил он меня, и, когда я ответил, что никак не являюсь его поклонником, хотя, дескать, и портреты прекрасные есть, и тем более «Заседание Государственного Совета», К. И. согласился с грустью: да, в молодые годы он Репина перехвалил. Как, добавил, и Уитмена. То есть и на мне проверял собственные сомнения, что вновь подтверждает «Дневник»: «…Я понемногу перестаю любить Репина. Это очень огорчает меня».
Еще одно сравнение, еще один контраст. Маршак был монологист-проповедник, нуждающийся не в собеседнике, а в слушателе. С Чуковским весело было болтать – «свободно и раскованно». Разговор о поэтике Федора Кузьмича Сологуба мог свернуть к озорству, к полупристойной эпиграмме Вячеслава Иванова на брак поэта с Анастасией Чеботаревской. «…Кузьмич вступил в конкубинат», дальше следовал прозрачный намек на… Не важно. Либо стоило мне сказать, что пишу для журнала – о Баратынском, в стол – о Мандельштаме (К. И. и это зафиксировал в «Дневнике»), как он, наскоро согласившись: «Да, да, Мандельштам – великий поэт!», тут же рассказал смешную историю коктебельского криминала. Как безденежный Осип Эмильевич похитил из библиотеки Волошина ценный том и, дойдя пешком до Феодосии, продал его букинисту…