Выбрать главу

Стихи настолько не разонравились самому Сергею Владимировичу, что он поместил их в агрессивно-оправдывающуюся книгу «Я был советским писателем», в контекст, им, пожалуй, контрастный, – а впервые опубликовано в «Чукоккале». Дата – 18 апреля 1937 года. Пять дней, как Михалкову исполнилось двадцать четыре.

И через тридцать лет, и через семьдесят все для него сложилось куда лучезарней. И слава Богу – хотя бы и потому, что в истории русской литературы мог возникнуть и сформироваться тип писателя, восхищающий своей уникальной цельностью, не потревоженный ни муками совести, ни вообще каким бы то ни было из проклятых вопросов, терзавших его предшественников. И что же такое должно было произойти – не в самом по себе обществе, с этим все более или менее ясно, – а в общественном и культурном сознании, чтобы такая цельность стала возможной и в конце концов даже торжествующей?

ЧЕЛОВЕК-ЗАГАДКА, ИЛИ КРУШЕНИЕ ГУМАНИЗМА

В дневниках прозаика Владимира Чивилихина, неосторожно опубликованных после его смерти, описано застолье в Вешенской:

«…Я давно не едал ни такого поросенка, ни огурчиков, ни рыбца, ни холодца. Пили «Курвуазье» и «Мартель»…»

Да это – на здоровье, однако не будь бытописатель зачарован классиком, можно было бы заподозрить здесь самый злой сарказм. Ибо Шолохов, мельком посетовав: «С мясом плохо в стране, товарищи. Рассказывают, что народ по тарелкам ложками стучит в столовых…», тут же и оборвет свой сострадательный монолог:

«- Да вы пейте, пейте, это же французский коньяк, лучший».

А хозяйские разговоры? «Сколько в московской организации евреев? – сменил он тему. – А жен-евреек у русских писателей сколько?»

На язык первым делом просится слово «распад», но ведь и он может быть трагедийно высок! Даже при всем внешнем безобразии.

Есенин, до такой степени несовместимый с советской реальностью, так целеустремленно шедший к самоуничтожению, мог быть сравнен Варламом Шаламовым с самим Достоевским. Запойный пьяница и запойный игрок – проводил параллели Варлам Тихонович; Бениславская и Дункан – это подобия Анны Григорьевны и Аполлинарии Сусловой; «Москва кабацкая» – как отклик «Запискам из Мертвого дома»; «Страна негодяев» – «Бесам»… Что уж говорить о «Двойнике» и «Черном человеке».

Да, самоубийца Есенин. Самоубийцы Цветаева, Маяковский. Не странно ль узнать, что в перечне самых громких имен писателей, кто по своей воле расчелся с жизнью, мог оказаться и Шолохов, в свои последние годы многими воспринимавшийся как шут гороховый?

«В порыве откровенности М. Шолохов сказал:

– Мне приходят в голову такие мысли, что потом самому страшно от них становится.

Я воспринял это как признание о мыслях про самоубийство».

Это доносит – в буквальном смысле, от слова «донос» – непосредственно Сталину Владимир Ставский, самый бездарный из всех, побывавших на посту генсека Союза писателей. Посетив Шолохова во второй половине тридцатых и вызвав на доверительный разговор, он явно готовил арест своего конфидента, опасаясь, однако, давать совет вождю. (В ином случае Ставский не стал церемониться, попросив наркома Ежова «помочь» с Мандельштамом, – и, разумеется, помогли.) Впрочем, как видим, не исключался и иной исход: самоустранение.

Вышло иначе. Самоубийство если и было совершено, то в смысле духовном, – но так очевидно, что шолоховская метаморфоза породила сомнения, слишком известные, чтобы говорить о них подробно: да он ли, помилуйте, автор «Тихого Дона»?

В 1954 году, то есть много позже того, как в 1928-м возникли и были отвергнуты первые сомнения касательно авторства (и задолго до того, как, с привлечением текстологии и компьютера, нахлынет волна новых), Евгений Шварц заметит, наблюдая и слушая Шолохова на писательском съезде: дескать, ему никогда не привыкнуть, «что нет ничего общего между человеческой внешностью и чудесами, что где-то скрыты в ней. Где?… Теряюсь, никак не хочу верить, что это и есть писатель, которому я так удивляюсь».

Притом Шварц – в дневниковой прозе! – не прячет боязливо намека на плагиат: речь лишь о том, что вот, автор великой прозы, а так гаерствует и лизоблюдствует! Да и куда более резкий Твардовский не имеет в виду «ничего такого», высказываясь о Шолохове в рабочей тетради одиннадцатью годами позже Шварца:

«Сколько он наговорил глупостей и пошлостей за это время и сколько он непростительно промолчал, когда молчать нельзя было за эти годы…Умрет – великий писатель, а пока жив – шут какой-то непонятный».

Хотя что касается «непростительного молчания», то куда непростительнее бывало высказанное вслух – например, сожаление, что Синявского и Даниэля всего лишь отправили в лагерь. Я об этом уже напоминал, сейчас процитирую по стенограмме XXIII съезда КПСС:

«Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а «руководствуясь революционным правосознанием» (аплодисменты), ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! (Аплодисменты)».

Самое – нет, не этически отвратительное, это и так понятно, но любопытное с точки зрения эволюции писателя Шолохова здесь вот что. Говорит тот, кто некогда, да, в сущности, не так уж давно, в четвертой, последней книге «Тихого Дона» не захотел, не смог «перековать» Григория Мелехова. Любимейшего героя. И скрепя сердце, конечно, обрек на неминуемый расстрел как раз по законам «революционного правосознания». Того, которое как единственно правильное и единственно возможное для себя воспринял победитель Мишка Кошевой, уже убивший брата Григория, Петра.

А ведь на сей счет были-таки колебания. Мало того. На перековке настаивали сильные мира сего, включая Фадеева да, говорят, и самого Сталина. Тот будто бы даже дал понять, что, ежели Шолохов окажется неподатлив, можно будет, опираясь на слухи о плагиате, подумать о назначении автором «Тихого Дона» другого литератора. А что?

Есть же сведения, будто, осердясь на Крупскую, вождь пригрозил: будет плохо себя вести, назначим вдовой Ленина другого товарища. Например, проверенную большевичку Стасову.

Но нет. В доносе Ставского, помимо того, что Шоло- хов-де сочувствует разоблаченным «врагам народа» из числа земляков, поставляется и такой компромат:

«М. Шолохов рассказал мне, что в конце концов Григорий Мелехов бросает оружие и борьбу.

– Большевиком же я его делать никак не могу».

Смело? Но Шолохов являл куда большую смелость, когда писал Сталину о несчастьях, которые коллективизация принесла Дону. Тут же главное, что это говорит художник, понимающий неуступчивые законы художества.

Конечно, сомнения в авторстве «Тихого Дона», романа великого, просто не могли не возникнуть – при такой- то наглядной эволюции Шолохова. В том числе – как писателя.

В самом деле! От еще нескладных, однако живых «Донских рассказов» – взлет к «Тихому Дону». А дальше – все вниз и вниз. Конъюнктурная, отнюдь не на уровне послания Сталину насчет губительности колхозов, но частями все-таки сильная первая часть «Поднятой целины», после чего находится возможность подняться на уровень четвертой, бескомпромиссной книги шолоховского шедевра. Роман «Они сражались за Родину», сочинение беспомощно-балагурное, будто написанное в соавторстве с дедом Щукарем; вещь, которую не хватило сил даже закончить. Щукариная фантазия не беспредельна, а фронтового опыта у Шолохова, не приближавшегося к передовой, не было.

Из мемуаров Семена Липкина – его рассказ в присутствии Василия Гроссмана и Андрея Платонова (все трое – фронтовики):

«У Платоновых я упомянул о таком эпизоде. Член Военного совета нашей флотилии взял меня с собой в конце февраля 1943 года в Камышин. Я должен был описать в газете церемонию вручения наград тяжелораненым морякам, находившимся на излечении в камышинском военно-мор- ском госпитале. Оказалось, что в Камышине в большом, видимо, бывшем купеческом доме живет с семьей полковник Шолохов, живет безвыездно, как сообщили жительницы города.