Выбрать главу

Общий, всех цепенящий страх, чего добивается и что оставляет после себя тоталитарная власть, – вот что зафиксировал Окуджава. Страх тем страшней, тем живучее, что он воспроизводит себя самого, – ведь песенный кот, в отличие от генерального Усача, не может принести запуганным обывателям ощутимого вреда:

Он не требует, не просит, желтый глаз его горит, каждый сам ему выносит

и спасибо говорит…

С «Черным котом» – дело ясное. Однако с необъяснимой враждебностью встречались и те песни, в которых не было ничего такого. «Полночный троллейбус», «Московский муравей»…

«Белогвардейскими» обозвал мелодии Окуджавы взревновавший Соловьев-Седой (обвинение небезопасное, прозвучавшее задолго до разрешенной моды на корнетов Оболенских или поручиков Голицыных). А другой композитор… Цитирую воспоминания Александра Город- ницкого:

«После концерта, уже в гардеробе, к Окуджаве подскочил именитый в те поры и обласканный властями Иван Дзержинский, автор популярной в сталинские годы оперы «Тихий Дон». Багровый от негодования, брызжа слюной, он размахивал руками перед самым носом Булата Окуджавы и кричал: «Я не позволю подобного безобразия… Я – Дзержинский! Я – Дзержинский!» Обстановку неожиданно разрядил стоявший за разбушевавшимся композитором известный актер БДТ Евгений Лебедев, который хлопнул его по плечу и заявил: «А я – Фрунзе!»

Но не реакция официоза или хотя бы полуофициоза оказалась для Окуджавы потрясением.

Помню, как мы ждали его в доме покойного прозаика Ильи Зверева в литературно-академической компании (в частности, сценаристов-соавторов Валерия Фрида и Юлия Дунского и физика, нынешнего нобелевского лауреата Виталия Гинзбурга, тогда для нас – Вити). Ученая публика сособой жадностью предвкушала появление того, чья слава имела странный характер: о нем слыхала уже «вся Москва», его не слыхал почти никто. Но он, в те времена легко откликавшийся на просьбы петь, не пришел.

Правда, мы знали: у него в этот день первое концертное выступление в Доме кино (не «сольник», понятно, а так, «номер»), однако и в голову не могло взбрести, что «творческой интеллигенции» чудо покажется пошлостью. Показалось!

Окуджава, волнуясь, вышел спеть две-три песни, но не допел и первой: «Вы слышите, грохочут сапоги…» Актер Кмит, памятный как Петька из «Чапаева», перебил его, выкрикнув: «Осторожно, пошлость!» (как нарочно, в программе вечера был фильм под этим названием). Звезда на народные роли Кириенко захлопала, не позволяя петь, а ведущий, писатель Ардаматский, человек, как принято говорить, со специфической репутацией, добавил: да, мол, товарищи, вот вам и иллюстрация к просмотренной ленте…

Еще и еще раз: Ильичев, Соловьев-Седой, Дзержинский – тут все понятно. Опасно, но не обидно. Но эти-то, свои-то – за что?…

А за то самое. За то же, за что – вдруг – Окуджаву принялись травить в поздние, перестроечные и постперестроечные годы. И уж этим он был застигнут врасплох.

Вот записанный мною наш с ним разговор. Я спросил – полушутя и предвидя ответ, – не жалеет ли он, что мы в 1959 году по своей доброй воле рекомендовали не чужому для Булата калужскому издательству первую книжку Станислава Куняева? (Каковой, разумеется, в качестве благодарности потом понапишет об Окуджаве гадостей.) Он ответил: нет, не жалею, но едва я раскис, настроясь на всепрощение, и сказал, что, коли так, надобно пожалеть и нынешних молодых дураков, на него насыпающихся, как услышал неожиданно жесткое:

– Их мне не жалко. Они мне неприятны. Может быть, это прозвучит грубо, но я их презираю. Когда мне было тридцать лет, тоже была категория старших: Паустовский, Светлов. Я видел у них массу слабостей, но я дружил с ними, любил их. Я терпеть не мог Катаева, но никогда не написал бы про него в газете: «сукин сын»… Мне хочется спросить тех, которые и меня поносят, и всех шестидесятников без разбору: вы-то что сделали? Покажите, что вы умеете? И пока вижу только одну причину злобы: бездарность. Комплекс неполноценности…

Так ли? То есть неполноценность – о да. Бездарность – бывает, но вовсе не обязательно. Дело глубже. И хуже…

Все было до тоскливости ясно, когда графоман-стихотворец, для реванша подавшийся в критики, измывался, сообщая, что из Окуджавы песочек сыплется (а Жванецкий вышутил хама: да, дескать, сыплется, но - какой песок!). Неполноценность криком кричала в сочинениях небездарного Галковского, с отчаяния потребовавшего, чтоб Окуджава убирался с занятого им плацдарма. (Как понимать? Чтоб чудодейственно стерся из общей памяти? Чтоб немедленно помер? Ежели так, то холодно любопытствую: испытал ли Галковский долгожданное облегчение, услыхав о смерти хулимого им поэта?)

В сущности, почему бы и не испытать?

«Когда, – вспоминает Юрий Карякин, – Булат едва успел перенести свои инфаркты, в «Завтра» появилась о нем пакостная статейка. Я встретил автора:

– Разве можно так? И в такой момент?… Доконать желаете?

В ответ – кривая ухмылка».

Этих, таких, и вправду «не жалко» видеть в их звероподобии или ничтожестве. Но – замечательный артист Гос- тюхин, публично и яростно растоптавший в своем Минске пластинку с песнями Окуджавы в знак «политических разногласий»… Но – Владимир Максимов…

Любовь к Окуджаве была обречена сопровождаться и ненавистью, отмечающей ненавидящих, как клеймо. Вначале то был помянутый официоз, потом – те, кого по-разному, но равно сближает неприязнь к независимости, как им, вероятно, казалось, оскорбительно вызывающей. При том, что Булат Окуджава вовсе не был склонен к дерзкому вызову, к эпатажу; он просто проходил над пропастью, не замечая ее…

Не замечая – в этом все дело. И пропасть – не моя метафора.

– Я помню: Булат впервые спел «Муравья» у тебя на дне рождения, – говорит мне Наум Коржавин, Эмка…

(Подтверждаю: было. Было в 1960-м, в мои двадцать пять, и запомнилось подробностями, милыми и смешными. Например: стою на крылечке, поджидаю гостей, и идут Булат с юной актрисой Жанной Болотовой – ей посвящено несколько стихотворений, в частности «Дежурный по апрелю» и «По Смоленской дороге». Она несет его гитару, он – какой-то двуглавый торшер, который мои небогатые друзья купили в складчину. Или – он, устав петь, откладывает на время гитару, и одна из застольниц, ныне знаменитый литературовед, видящая и слышащая его впервые, неуклюже шутит: надо поднести гитаристу, он нам еще споет. Ох, как Булат от обиды кинулся уходить прочь – еле остановили!…)

Итак:

– Он поет: «И муравей создал себе богиню по образу…» – и я думаю с ужасом: сейчас споет: «подобью своему» – и все пропало! А когда он спел: «по образу и духу своему», у меня самого дух захватило. Я был ошеломлен: «Твою мать!» – а Булат ничего не заметил. Он не то чтобы догадался об этой опасности, он просто как хотел сказать, так и сказал. Он прошел над пропастью, не заметив ее. Вот это – Булат…

Для власти нет ничего оскорбительнее, чем когда ее не замечают. Будто ее и нету. Это оскорбительнее, чем протест против ее произвола, который, по крайней мере, понятен. В борьбе с ним власть ощущает себя востребованной именно в качестве власти. Но все более убеждаюсь: способность оскорбляться при виде чужой независимости – свойство и тех, кто непричастен к «властным структурам».

Власть ли заразила нас? Или подгадила человеческая природа? Как бы то ни было, решусь сказать: Булат Окуджава был обречен – конечно, в смысле небытовом, внутреннем – на одиночество. (Без особого удивления отмечая: это понятие в разных формах и степенях нечаянно оказалось почти постоянной внутренней темой моей книги.)

Легенда вторая. Шестидесятник

Конечно, оспорить последнее утверждение – легче легкого, что и сделал как-то Юрий Карякин, приведя в качестве контраргумента трехступенчатый список людей, кому

Окуджава посвящал свои стихи (сперва – к тому времени отошедшие в мир иной, затем – дамы, наконец, представители сильного пола, пока продолжавшие жить и здравствовать):

«К. Паустовский, Ю. Домбровский, П. Антокольский, Аре. Тарковский, И. Бродский, В. Некрасов, Я. Смеляков, С. Наровчатов, Б. Слуцкий, Ю. Васильев, Б. Балтер, Б. Федоров, С. Щипачев, Ю. Нагибин, Ю. Даниэль, А. Д. Сахаров, Ю. Трифонов, В. Высоцкий, К. Кулиев, П. Луспекаев,