Выбрать главу

Кстати: вспоминаю почти символическую историю, как он провозил сквозь границу особо ценимый им «Дар».

– Я, – рассказывал мне Окуджава, – на всякий случай запихал книгу под брючный ремень, сзади: под пиджаком же не видно. Входит таможенник. Показывает на багажную полку: «Ваш чемодан?» – «Мой», – отвечаю. «Достаньте!» Я привстал и чувствую: книга поползла вниз, в штаны. Напрягся, как только мог…

А что там было напрягать – при его-то худобе?

– Напрягся, осторожно поднимаю руки. «Что вы так долго?» – «Радикулит», – говорю…

Чем не символ, чем не притча на тему: контрабанда остатков аристократизма в развитой социализм?

И вот Набоков-кумир замечает своего почитателя.

«Герои романа, – я цитирую пересказ и заметку В. Рисина из приложения к «Литгазете», посвященного Окуджаве, – ужинают в русском ресторане. Кроме старинных русских романсов, ресторанные певцы исполняют и «солдатскую частушку, сочиненную неповторимым гением»…

Nadezhda, I shall then be back,

When the true batch outboys the riot…

Набоков не называет имя «неповторимого гения». Но песня… угадывается без труда…Первая строка переведена точно: «Надежда, я вернусь тогда…» Вторая перепета вольно, но английские слова воспроизводят русскую звукопись: «…Когда трубач отбой сыграет…»

Конец цитаты.

В самом деле: «трубач» – и «true batch». «Отбой» – и «outboys».

Позволю себе чуточку скепсиса. «Солдатская частушка… Неповторимый гений…» А что, если в первом случае – пренебрежительность, во втором – ирония? Ведь дело имеем с Набоковым, для кого Достоевский – «сильно переоцененный, сентиментальный романист», романы Бальзака – «бездарная стряпня». Таков был характер.

Но дело не в этом.

Автор заметки хватает лишку, не исключая, будто Набоков мог предположить: в своей песне Окуджава уподобляет себя не бойцу Красной Армии, а белогвардейцу («комиссары могли склониться не только над павшим другом, но и над поверженным врагом»), Кто-кто, а Набоков был наслышан о свирепстве советской цензуры, каковая не пропустила бы и намека на сочувствие врагам революции, – и потому куда справедливее другое замечание:

«Отношение Набокова к песне «Сентиментальный марш» – веский аргумент в споре с теми, кто ныне видит в ней лишь апологию «комиссаров в пыльных шлемах».

Да! Рука старейшего и обожаемого писателя, протянутая младшему и обожающему, – опять-таки жест почти символический, даже если он, по набоковскому обыкновению, снисходителен (что не мешало Булату Окуджаве тихо гордиться ролью цитаты в романе самого Набокова). Сын идейного коммуниста, расстрелянного в чекистском подвале, и сын российского либерала, не принявшего революции с ее комиссарами и погибшего от руки террориста, заслонив собой политического оппонента, – они оба сошлись над схваткой. Пусть у первого в ту давнюю пору это вышло непроизвольно, а второй знал, что делал и чтб цитировал.

Так или иначе, уже «Сентиментальный марш», самое «революционное» из сочинений зрелого Окуджавы, обозначил тот самый путь – не в…, а из… К себе самому, а не к «стае».

Чем дальше, тем более становился таким.

Легенда третья. Гитарист

Был слух, будто Георгий Константинович Жуков лучшей фронтовой песней считал «По Смоленской дороге – леса, леса, леса». И напрасно маршала уверяли: песня – послевоенная!

– Что вы мне говорите? Я же помню, как у нас ее пели в сорок третьем…

Когда я спросил у Окуджавы, слыхал ли он эту байку, он, рассмеявшись, ответил: нет, не слыхал, но ему говорили, будто Андропов, уже умирая, просил, чтоб ему вслух читали «Путешествие дилетантов».

Было? Не было? Не знаю. Сам я видел лишь то, как, слушая «По Смоленской дороге…», всякий раз плакал Константин Георгиевич Паустовский.

Напомню: «фольклор городской интеллигенции» – сказал о песнях Окуджавы Александр Володин. Фольклор – то есть искусство «всехнее». Однако - интеллигенции, то есть той среды и породы, которая отлична от прочих пестованием индивидуальности. Подчас болезненным.

Парадокс?

Как известно, традиционная песня – это лирика коллектива (народа, партии, уголовной банды – у кого какой коллектив). Оттого песня чурается слишком индивидуальных перипетий, психологических головоломок, узкобытовых ситуаций; мыслит и чувствует просто. Крупно. В ней – Любовь, Беда, Разлука, Девушка, Парень. И эпитеты переборчивы, воплощая в себе норму. Или антинорму. Красна девица. Поле чистое. Солнце ясное. Идолище поганое.

(Сейчас посетила мысль, показавшаяся занятной. Когда Булат Окуджава в нашу с ним «молодогвардейскую» пору – 1958 год, – певший в застольях еще не свои, чужие песни, в одной из них, «Течет речка да по песочку…», подменял «проституточку», неизбежную подружку «жульма- на», «комсомолочкой», – как в этом полуосознанном озорстве уже проглядывала его формирующаяся индивидуальность!

…Молодая да комсомолочка жулика хоронит.

Усложнившийся мир, нарушенные границы, психологическая ненормативность…)

Нельзя не добавить, что песня типично советская (чей коллектив, вернее, ориентир – «народ», то есть тот образ человеческой протоплазмы, чьи очертания директивно определены «партией и правительством») по-своему замечательно использовала изначальное свойство песенной поэтики. Лучший советский песенник Исаковский способен создать потрясающее «Враги сожгли родную хату…», на ощупь, как и должен делать поэт, найдя опору - поездной, нищенский фольклор, преследующий цель разжалобить, упросить граждан войти в положение (отсюда – «бутылка горькая», «серый камень гробовой»), но как часто его тексты стерты до полной безликости, слащавы до приторности. Каков и сам по себе официальный образ «советского народа».

(Опять замечание в скобках. Когда Маяковский, решив уйти из жизни, оставил записку – завещание не столько поэта, сколько государственного человека, строго законопослушного: «Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская. Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо…В столе у меня 2000 руб. – внесите в налог» и т. д., это предсмертное распоряжение, опубликованное в газетах, немедля запели в поездах беспризорные. Конечно, переиначив:

Товарищ правительство, пожалей мою маму И белую лилию, сестру. В столе лежат две тыши, Пусть фининспектор взыщет, А я себе спокойненько помру.

Мало того что эмансипированная Лиля Юрьевна преображена в вечный символ женского целомудрия, в лилию – белую! – но и обращение к властям превратилось в просьбу, единственно возможную для взаимоотношений «маленького человека» и государства: «Пожалей…»)

Совершая необязательный забег вперед, можно присовокупить: коллектив и ориентир современной попсы – увы, быдло…

Ориентир и «народ» Окуджавы – они каковы?

А что я сказал медсестре Марии, когда обнимал ее?

– Ты знаешь, а вот офицерские дочки на нас, на солдат, не глядят.

Что здесь – поначалу? Бестактность, бессердечность мальчишки, не замечающего, как унижает легшую с ним женщину. Но далее будут: «поле клевера… тихое, как река», волны, качающие его и ее, голубые глаза Марии, ставшие черными и бездонными. Будет не жалкий солдатский секс, а нечто поднимающее обоих над скудной плотской забавой.

И вот после этого, после такого:

И я сказал медсестре Марии, когда наступил рассвет:

– Нет, ты представь: офицерские дочки на нас и глядеть не хотят.

Поздно, многие годы спустя осознанная вина. Поздно пришедший стыд. Поздно, когда уже не исправить сказанного, не искупить душевной грубости. Вот рефлексия интеллигента. Мука индивидуальности. Самосознание, вернее, самоосознание личности.

А «Прощание с новогодней елкой»? Горький упрек «кавалерам», которым вчера еще льстила рифма «гренадеры» и кто нынче предал предмет своего обожания: