Сара приехала из Израиля в 54-м. Мне пришлось поселить ее у себя вместе с Йоси. Было странно, что у сестры — и вдруг сын, избалованный, нервный, непоседливый мальчишка, носится по моей квартире. Мой племянник оказался несносным ребенком. Я с трудом скрывал свою неприязнь к нему. Нати хотел с ним подружиться, зазывал в свою комнату, давал игрушки, пытался научить его французским словам, но Йоси смотрел на него свысока.
Сара то тискала и целовала сына, то вдруг ни с того ни с сего могла накричать и даже прибить. У мальчика был потерянный вид; такой вид бывает у него порой и сейчас — вытягивается лицо, тускнеют глаза, ползут вверх брови, превращаясь в две горизонтальные черточки.
Сара погрузнела, солнце изрыло ее лицо морщинками, но меня вновь ошеломила ее красота. Я помнил, что она красива, но это была чистая информация, без конкретики. Теперь же, когда я видел сестру, каждое движение ее тела поражало меня этой красотой.
С Сарой бесполезно было разговаривать — она не слушала. Внезапно перебивала, меняя тему. Щурила глаза, словно в тревоге.
Сара смотрит на вещи просто. Ничего не усложняет, ни в чем не сомневается, живет словно под стеклянным колпаком. Она не эгоистична, но
Она по-прежнему красива невыносимой красотой. Ее красота ранит нас. Нам поневоле приходится восхищаться ею, любить ее, хоть зачастую мы ее ненавидим; боли молниями пронзают мой мозг, боли, которые я не могу утихомирить, я знаю, что лежу неподвижно на койке, но словно падаю в бездонную пропасть, где смешиваются все цвета, образуя в итоге тусклую серость, а в 45-м я искал Ривкеле, я обивал пороги кабинетов, то был целый временный мирок, где встречались заплаканные женщины, разъяренные офицеры, еще не пришедшие в себя выжившие счастливцы. Первое время люди, доведенные до ручки, теряли сознание. Бывали срывы, рыдания, эпилептические припадки, сердечные приступы. Мало-помалу очереди становились короче. Воцарилась тишина. У оставшихся почти не было больше надежды. Их лица выражали угрюмое смирение.
Я не думал о смерти сестры. Я не мог представить ее иначе, как живой, улыбающейся, голой, как в тот день, когда она поворачивалась, чтобы я увидел ее белую спину и круглые ягодицы с двумя одинаковыми ямочками над ними, и в другой, очень холодный день, в конце плохо освещенного коридора, до мелочей запомнил другую картину в квадратном кабинете с пожелтевшим, забытым портретом короля Леопольда III на стене, да, эти мелочи остались со мной навсегда, я отчетливо помню, например, сырое пятно, расплывшееся на правой стене, и в центре этого пятна темную точку, наверно плесень, а за столом, железным, с облупившейся на углах краской, какая мука помнить все эти мелочи, за столом сидел маленький человек, довольно молодой, с редкими волосенками, клерк, уполномоченный какого-то министерства, член какой-то организации, и он сказал мне: «Ревекка Рабинович. Девятнадцатый эшелон. Скончалась в Освенциме».
Он поднял взгляд от амбарной книги. Посмотрел на меня пустыми глазами. Мне захотелось броситься на него через стол и ударить, врезать кулаком по его чиновничьей роже, бить, бить, пока его кровь не зальет нас обоих. Он сочувственно поджал губы:
— Месье, вы не один, очередь ждет.
Я ушел. И только на улице понял, что плачу.
Я не могу представить Ривкеле мертвой. Мне странно, что я не вижу ее среди посетителей. Нет. Она не могла умереть, она, такая красивая, такая живая, когда поворачивалась, голая, и это было так стыдливо и по-женски естественно, я любил женщин, любил их тела, их груди, пышные, торчащие кверху или обвисшие книзу, их округлые животы, плоские мне никогда не нравились, наоборот, мне подавай телеса, округлости, складки, я любил их тяжелые руки, их запахи, их растяжки, их речи, пустые или серьезные, их глупые мечты, их глаза, мерцающие в сокровенные минуты, их губы, их смех (хрустальный), и теперь, когда все они придут ко мне, пусть закроют глаза — так вот что значит умирать, просто как очень тяжелый грипп, — пусть придут, пусть кричат, теряя разум, вдруг — лицо Эрнеста, наконец-то улыбка, моя мать, Симона катит в машине, сумрачным днем, в снегу, Симона, какую я в жизни не видел, потому что, Нати, о мой Нати, и вот, закрывают глаза, прикусив верхнюю губу, женщины, они, и…
Безбрежный свет.
Легко.
Наконец-то.