Сара уехала в Палестину. Я вздохнула с облегчением. Шла война. Все перепуталось. Я потеряла связь с семьей. Начались облавы. Мои друзья-коммунисты нашли мне комнату. Мало-помалу я оказалась в партизанском движении. Раздавала листовки. Перевозила оружие для акций. Выбирала места.
Мы не должны были видеться помимо акций. Но нам было одиноко, сиротливо. Мы встречались в парке или в бассейне на улице Перш. Разговаривали. Бывало, кого-то из нас задерживали, расстреливали или высылали в лагерь. Приходилось менять явки. Мы затаивались. Проходило время, и все возобновлялось.
Я теперь все реже спала с мужчинами. Мне это было больше не нужно.
Я участвовала в нескольких попытках казни Толстого Жака. До войны он был «еврейским гангстером» из Антверпена. Нюх у него на евреев был безошибочный. Он работал на гестапо.
Мы ходили по тем кварталам, где он орудовал. Я шла впереди. За мной еще двое партизан. Но мы его так и не встретили.
Я узнала его сразу. Это было на улице Фландрии. Я увидела его со спины. Он шел быстрым шагом. Я тоже ускорила шаг. Поравнялась с ним. Он заметил меня. Остановился. Улыбнулся мне:
— Здравствуй, Ривка.
— Здравствуй, Луи.
Он был все такой же элегантный, бледный, красивый. Он повел меня в подпольный ресторан у канала. Я была голодна. Он накормил меня. Сам лишь потягивал вино. Смотрел на меня.
Мы снова говорили только о пустяках. Не хотели знать, кто чем занимается. Луи наверняка тоже был в Сопротивлении, но вряд ли в коммунистической ячейке.
Я надеялась, что он приведет меня к себе, разденет, разденется сам. Чуть было не попросила его об этом. Но не решилась.
Когда мы вышли из ресторана, он поцеловал меня в лоб. Легким тоном пожелал удачи. И ушел. Завернул за угол. Скрылся с глаз.
Я передала письма и револьвер некоему Мишелю. Покинула площадь Святого Креста. Шла узкими улочками. Вдруг меня окружили мужчины в светлых непромокаемых плащах. Я не заметила, как они подошли. Один, черноволосый, направил на меня револьвер. Другой стоял слева. Совсем молодой. Он опустил руку на мое плечо. Я чувствовала тяжесть его руки, ее тепло. Мне захотелось отдаться этой руке. Захотелось, чтобы он меня обнял. Чтобы вошел в меня. Чтобы я смотрела, как он застонет. Как, гримасничая, опорожнится в меня.
Еще один мужчина, толстый, стоял в стороне. Его невыразительные глаза косили. Он был в тесном костюме и шляпе-борсалино. Руки держал в карманах. Это был он. Толстый Жак. Несколькими минутами раньше у меня в сумке лежал револьвер. Я могла бы его застрелить.
Меня допросили. Я призналась, что я еврейка. Сказала, что проходила там случайно. Мне поверили. Отправили в Мехеленские казармы. Заперли в камеру с какой-то семьей. Женщина говорила без умолку. Я делала вид, будто слушаю. Мне хотелось ее убить.
Два дня спустя казарма была полна до отказа. Там заперли больше сотни евреев. Некоторых я знала в лицо.
Нас всех посадили в товарный поезд. Мы ехали дня три. Люди кричали, плакали, ругались между собой. Нам почти нечего было есть, только немного мерзлой картошки. Люди болели. Некоторые умерли в пути. Однажды утром, через пять дней, поезд прибыл к месту назначения. Солнце ослепило меня. Небо было затянуто клубами пыли. Пахло чем-то едким. Усталые эсэсовцы, покрикивая, выстроили нас в две колонны.
Я сразу поняла, что я в Польше.
У барака стоял худой, как скелет, старик в грязном полосатом комбинезоне. Тусклыми глазами он смотрел на меня.
Эта фотография валялась у дяди Эли в шкафу в углу гостиной и вызывала столько грез у Макса Рабиновича, что он в конце концов стащил ее. Он прятал снимок под матрасом и ночами, при свете карманного фонарика, рассматривал, краснея от стыда и трепеща от возбуждения, пока однажды не понял, что эта молодая женщина в шортах, с округлыми, мускулистыми ляжками, золотистыми от загара, в полурасстегнутой рубашке, из-под которой чуть виднеются пышные груди, эта молодая женщина с дерзким лицом — его двоюродная бабушка Сара.
Да, меня зовут Сара Рабинович.
Нет, не так, все это было не так, люди болтают невесть что, сначала-то Ришар меня бросил, ушел к идиотке на двадцать лет его моложе, ну и черт с ним! Он помрет на ней от изнеможения, точно говорю! А потом, только потом, Поль сказал мне, что… Он пришел ко мне в кабинет — постойте, сначала я обрисую обстановку: я тогда еще работала секретарем в Центре на полставки, был обеденный перерыв, я убирала папки, и тут вошел Поль, снял шарф, да так яростно — да-да, яростно, это можно: яростно снять шарф, я сама видела, — так яростно, что я спросила: «Поль? Что случилось, Поль?» А он улыбнулся мне, да так широко, сел напротив меня на стул и улыбнулся еще шире, да, еще шире, и спросил, есть ли у меня дела, а то, мол, ему надо со мной поговорить. «Поговорить? О чем?» — спросила я, кажется, с раздражением, мне не хотелось говорить, тем более с Полем, я к нему относилась немного свысока, хоть и признавала его достоинства, да, достоинства, которые все за ним признавали, но его насмешливый нрав, вечная улыбочка на губах, многозначительные такие смешки, которыми он сопровождал свои шуточки, — все это действовало мне на нервы, я сама толком не знала почему. «Поговорить о тебе, обо мне, о нас», — сказал он. «Что? О нас?» — «Может быть, мы поженимся?»