Мне было лет семь или восемь, когда один одноклассник на перемене обозвал меня ублюдком. Он, верно, сам толком не знал, что это такое, просто услышал где-то ругательство и теперь, с искаженным торжествующей злобой лицом, повторил мне. Вечером я спросил у Эли, кто такой ублюдок. Брат с умным видом объяснил мне, что это человек, который не знает, кто его отец.
Никто не подходил под это определение лучше, чем я.
Я не знал, кто мой отец и где он. До сих пор я об этом не задумывался: матери было в моей жизни так много, что она с успехом заменяла и отца. Но у всех детей вокруг меня, у всех до единого, были отцы. А мой — где же он?
Этот вопрос не давал мне покоя несколько месяцев. Вконец измучившись, я решил задать его матери. Долго не смел, запинался. Начинал несколько раз. Очень боялся получить пощечину или как минимум нагоняй.
К моему немалому удивлению, мать осталась совершенно спокойна. Она посадила меня к себе на колени: «Я должна тебе кое-что сказать».
Она рассказала, как мой отец никогда никого не любил, как он бросил ее и пропил семейные деньги, «.. но я хотела еще ребенка, — так она мне объяснила, — четвертого». Она поговорила со своим деверем Зхарьей, и вместе они разработали план.
Зхарья был знаком с хозяином одного из кабаков, где пил отец. За небольшую сумму он согласился напоить его до беспамятства. Затем они с сыном снесли его в комнату и сгрузили на постель, где уже поджидала мать.
«Он меня принял за… за… как тебе объяснить?.. Он часто бывал с такими женщинами… В общем, он остался со мной на всю ночь. Утром я ушла. У меня все чесалось — в постели были блохи, — но я шла довольная: во мне завязался ты. Я уже чувствовала тебя под сердцем».
Тогда я не вполне понял, что делали мать с отцом в постели, но, по крайней мере, знал теперь, что отец у меня есть.
Эта уловка — единственная правдоподобная версия моего зачатия. Вряд ли дело обошлось одной ночью. Я ведь помню, сколько усилий приложили мы с Мишель, сколько пережили проб и ошибок, чтобы зачать Мартину. Было, наверно, много ночей, много уловок. Возможно, отец и с проститутками-то никогда не спал: он всегда ложился в постель с матерью.
В день, когда немцы вошли в Польшу, мать мыла полы скребком и тряпкой. Она стояла на четвереньках, спиной ко мне. Я, сидя в кресле поодаль, читал книгу. Вдруг она выпрямилась. Спокойно сказала: «О, вейз мир». В ее тоне я почувствовал что-то тревожное — и обернулся.
Ее маленький круглый силуэт вырисовывался на фоне окна. Спина и плечи подрагивали. Завалилась она на левый бок — она ведь была левшой. Я выронил книгу. Кинулся к ней.
У нее было безмятежное лицо, будто она спала, но я не раз видел ее спящей, и тогда по ее лицу пробегали судороги, подергивались веки, с губ срывались обрывки фраз на идише. А теперь — нет. Она просто лежала, словно наконец, впервые в жизни, отдыхала.
Я стал искать пульс, но не нащупал его. Поднес к ее рту зеркальце, стоявшее на камине. Стекло не затуманилось. Ее тело уже выглядело окоченевшим.
Я выбежал из дому. Помчался со всех ног к началу улицы, где на углу был кабинет врача. Я звонил в дверь, пока он не открыл. Это был низенький, совершенно круглый человечек, даже пальцы у него походили на колбаски. Я оторвал его от обеда: он вышел с повязанной на шее салфеткой, дожевывая на ходу. Выкрикнув что-то невнятное, я потащил его к нашему дому. Еле поспевая за мной, он на ходу сложил салфетку, спрятал ее во внутренний карман пиджака и тихонько рыгнул в кулак.
Войдя в нашу квартиру, он постоял немного, переводя дыхание. Потом нагнулся над матерью и замер в позе военного, отдающего поклон даме. Пощупал пульс. Тяжело вздохнул, сощурился. «Мне очень жаль», — сказал он. Я уже знал, что сейчас он положит мне руку на плечо и добавит: «Надо быть сильным», и, когда он сделал именно это и произнес эти слова, мне показалось, что я вновь переживаю сцену, пережитую уже тысячу раз, как в кошмарном сне.
Я знал, что мать умерла. И за врачом побежал не для того, чтобы вернуть ее к жизни, а чтобы констатировать смерть. Она была мертва, иначе быть не могло: я никогда не видел ее такой умиротворенной и такой красивой, несмотря на морщины.
Я не плакал на похоронах, однако на следующее утро проснулся в слезах и глубокой печали: больше присутствие матери не заполнит наш дом. Я был свободен — и пропал.
Через несколько дней я стал воровать. Начал с яблок в лавках. Это оказалось на диво легко. Тогда я перешел на сигареты, одежду, бутылки пива. Крал женские духи и носил флаконы в карманах. Я обрызгивал ими лоскутки и нюхал. Потом, когда приторные фруктовые запахи мне надоели, я выкинул все флаконы на пустырях.