Выбрать главу

Я мог бы часами говорить о двух моих женах. Я очень их любил. Вспоминая их, особенно вторую, я ощущаю привкус горечи во рту.

После развода с Арианой-два я живу холостяком. Обо мне говорят, будто я ходок. Будто нравлюсь женщинам. Меняю их, как перчатки. Ни одна не может устоять. На самом же деле я с женщинами робок. Это они подходят ко мне, заговаривают, заигрывают. С Арианой-два мы познакомились у общих друзей. Следующую нашу встречу она подстроила сама, вроде как случайно. Я не понимал, чего она хочет, хотя все было ясно, прозрачно, напоказ — и безнадежно. Однажды она на полуфразе расплакалась: «Ты меня даже не видишь». Я ее не вижу? Что значит, я ее не вижу?.. И вдруг я понял, что она любит меня, любит и пытается соблазнить.

Три недели назад мы с отцом чуть было не поссорились в очередной раз. Как раз по поводу Арианы-два. Я очень хорошо помню тот разговор.

С нашего с Арианой-два развода прошел почти год. Мы попытались помириться. Ничего не вышло. Отцу загорелось поговорить со мной об этом, я же не хотел ничего слышать. Он упорствовал:

— Я ничего не имею против гоек, в конце концов, они тоже женщины и ничем, по сути, не отличаются от евреек. Но тебя-то к ним тянет именно потому, что они не еврейки, и ты думаешь, будто они другие. Вот и разочаровываешься потом.

Я хотел вспылить. Хотел сказать ему, чтобы не лез не в свое дело. Но обронил только:

— Все не так просто, папа.

— Почему тебе обязательно нужно все усложнять, Нати? Почему ты не принимаешь жизнь такой, какая она есть, вместо того чтобы заморачиваться и…

Он осекся. Медленно опустился в глубокое кресло.

Я продолжал говорить. Я сказал ему, что живу как могу, что это не мой сознательный выбор, что выбирать у меня нет ни времени, ни…

Он перебил меня:

— Нати!

Я вздрогнул: это был не голос, а шелест. Он выговорил мое имя с мукой.

— Нати, мне нехорошо.

— Что с тобой? Живот болит?

— Не знаю. Мне нехорошо.

Его лицо было не красноватым, как обычно, а мертвенно-бледным. Казалось, вся кровь покинула его.

Я хотел помочь ему встать. Подхватил под мышки и потянул вверх. Он вскрикнул от боли. Я снова опустил его в кресло. Подложил под голову подушку. Вызвал «скорую». Страх противно царапался в груди. Я стал распорядителем угасания моего отца. Денежные вопросы, страховка — всем занимался я. Я добился отдельной палаты. Это оказалось нелегко: больница была переполнена. Я сообщил родным, близким друзьям. Старался развести их, чтобы не приходили все вместе. Просил не задерживаться слишком долго. Они меня не слушались. Просиживали у него молча с полудня до вечера. Медсестры огрызались на меня. Врачи грозили выставить нас за дверь. Я договаривался со всеми по очереди, искал компромиссы, заключал сделки; а на душе было тяжело. Мой отец умирал. Скоро я стану сиротой. Все нити, удерживающие меня, будут разом оборваны. Я рухну, как марионетка. Меня не будет. Я улечу.

Я думал, что у отца больше не было женщин. Но один из его лучших друзей, Морис Кац, рассказал мне о его любовнице. Отец встречался с ней последние пять-шесть лет.

— Ты бы сказал ей, чтобы пришла, пусть войдет в семью теперь, когда Эли болен.

Я задумался. Потом спросил:

— Она еврейка? — И тут же пожалел о своем вопросе.

— Нет, — ответил Кац. — Шикса.

Меня передернуло. Я терпеть не могу это обидное слово. Оно подходит к большинству женщин, которых я любил.

Морис Кац дал мне адрес этой женщины. На следующий день я пошел к ней. Она жила в узкой серой многоэтажке недалеко от площади Журдан. Я позвонил. Манерный голос в домофоне спросил: «Кто там?» Я, запинаясь, пробормотал, что я сын Эли Рабиновича. Дверь открылась.