Я был ребенком вспыльчивым; позже я стал вспыльчивым подростком и обнаружил существование девушек, которых хотел всех трахнуть. Слово «трахнуть» здесь, к сожалению, уместно. Речь шла именно об этом: войти в девичье тело, подвигаться в нем, изойти в него и, выйдя, оттолкнуть, словно девушки, переспав со мной, пачкаются, словно их тела, только что такие желанные, теперь покрыты грязью или тронуты гнилью. Я сам нынче этого не постигаю, как будто мое отрочество было прожито другим человеком, как будто я носил маску и играл роль, теперь забытую и не вполне понятную.
Мне было пятнадцать, когда моя мать вышла замуж в последний раз. Поля, моего второго отчима, я ненавидел. У меня имелся к нему целый список претензий, которые я мысленно перебирал всякий раз, когда он был рядом. Я ничего ему не спускал, о чем бы ни шла речь, все подвергал жесткой критике: одежду, привычки, мнения.
Свадьбу сыграли пышную и многолюдную, и все на этом шумном празднике, казалось, были счастливы, кроме меня. Я дулся. Бросал ненавидящие взгляды на маленьких морщинистых старушек. Едва отвечал на приветствия. Морщил нос на угощение, которое было, однако, великолепным.
Ко мне подошел Натан, пьяный, наверно, в первый раз в жизни. Я, во всяком случае, впервые видел его таким непринужденным, улыбающимся — не с ехидным или насмешливым выражением на лице, как это часто бывало, нет, с искренней улыбкой: только что родился Эрнест, его второй сынишка. Ариана-один была еще в больнице. Он в очередной раз обрушил на меня бессвязную речь, затянувшуюся на добрый час; раз десять я пытался улизнуть, но он останавливал меня, положив руку на плечо, и продолжал, все больше воодушевляясь, объяснять мне, что жить стоит, что быть отцом — это невероятное счастье, что надо и дальше делать детей, хоть это и абсурдно, но ведь все на свете абсурдно, не так ли, кузен? Вся жизнь абсурдна! И прекрасна! Так прекрасна!
Он повторял вновь и вновь своим пронзительным голосом: «Прекрасна, так прекрасна!» В конце концов я огрызнулся: мол, прекрати нести чушь. Он не услышал меня и все твердил, как заведенный: «Прекрасна, так прекрасна!..»
В семнадцать лет, как-то само собой, без причины, даже не ощутив перемены, я в одночасье образумился. Всерьез налег на учебу и с неожиданным для меня упорством каждый вечер час или два зубрил конспекты. В то же самое время — видно, все эти перемены во мне были связаны между собой, хоть я до сих пор не понимаю, каким образом, — так вот, в то же время я перестал бегать за каждой юбкой и начал, наоборот, бояться девушек, а впоследствии и женщин.
Я встречал их немало — в лицее, на вечеринках, у друзей. Я заговаривал с ними, беседовал, это давалось даже легче, чем раньше, но я становился их другом, любовником же — никогда. Часто они откровенничали со мной, рассказывали о проблемах с парнями, даже делились порой гинекологическими подробностями, как будто с лучшей подружкой. Мне случалось переспать то с одной, то с другой, но наутро мы всегда просыпались с ощущением досадной ошибки.
Я влюблялся, глубже некуда и некуда безнадежней. В сердце ныла рана, и это раненое сердце я нес, точно знамя, что отпугивало женщин так же верно, как презрение, которое я им выказывал в отрочестве, их тогда притягивало. Все мы любим тех, кого ни в коем случае любить нельзя.
С семнадцати лет до тридцати с лишним я не совершил ничего выдающегося или хотя бы памятного, не предпринял серьезных начинаний, не пережил страсти, не обзавелся даже хобби. Я просто жил. Я закончил учебу, так ею и не заинтересовавшись. Получил диплом, отслужил в армии, нашел работу бухгалтера в страховой компании; скромная, монотонная жизнь. У меня случались приступы тоски, но я никому о них не говорил; окружающим — коллегам, друзьям, родным и, главное, матери — я всегда демонстрировал безупречный фасад. Я хотел не оставить после себя никаких следов. Для меня в ту пору было очень важно поддерживать имидж маленького человека.
Годы шли, а я их даже не замечал. Мне уже исполнилось тридцать четыре, когда я встретил Мари; ей тогда было двадцать три. Она не была хорошенькой: невыразительное лицо, манера говорить, растягивая гласные, раздражавшая меня, а ее тело, странно рыхлое и непропорционально сложенное, казалось, не знало равновесия: она не ходила, а с каждым шагом заваливалась вперед. При всем том она, без усилий, без малейших прикрас, излучала неотразимое обаяние. Она не была хорошенькой, но она была хороша.
Мари была подругой Эрнеста. Это она, кстати, сказала мне, что Эрнест — гей. Меня это шокировало. «Ты что-то имеешь против геев?» — спросила она. По зрелом размышлении я ничего не имел ни против них, ни за, но меня шокировало, что Эрнест из таких, и не потому, что он мой родственник, а потому, что он еврей: еврей-гомосексуалист — это было для меня ни с чем не сообразно и почти непристойно. Разумеется, в дальнейшем мне довелось встречать таких не раз, и я смирился с ними, как с плохой погодой.